Не сговариваясь, мы с Ромой сели на бетонный блок и посмотрели на панораму города. Отсюда была видна церковь Архангела Михаила – раньше я этого не замечал.
В меня просачивалось противное чувство безнадежности, давящее изнутри: я не хотел уезжать. Я хотел оставаться рядом со своим братом до тех пор, пока не почувствую, что мы готовы друг друга отпустить. Я хотел стать частью этой земли, этой среды, этого города, где впервые встретил Гордея, в те времена, которые невозможно вспомнить, когда нас показали друг другу и сказали: «Это твой брат» и «Это твоя сестра», и мы стали одним целым, одной семьей – только он и я. Гордей показал мне, что такое жизнь, и он же показал мне, что такое смерть. Нас невозможно разделить.
Кладбище, конечная!
Мы просидели с Ромой на крыше до самого заката, а когда я вернулся домой, то понял, что случилась катастрофа. Едва я открыл дверь, чтобы зайти в квартиру, как передо мной выросли мокрые простыни и пододеяльники – в нашем вытянутом коридоре, на специально протянутых бельевых веревках, мама обычно развешивала постиранные вещи. Повернул голову вправо и увидел среди прочей одежды свою школьную рубашку.
– Что ты наделала… – не спросил, а выдохнул я.
Мама, стоящая в этот момент с тазиком по другую сторону простыней, растерянно выглянула:
– Вещи постирала…
Не разуваясь, я прошел в глубь коридора и схватил свою рубашку, стараясь поскорее отыскать нагрудный карман. Мои пальцы нащупали мокрую мятую бумажку, но, не веря в случившееся, я пытался убедить себя, что это не она, не записка Гордея. Может, я ее выложил, может, переложил куда-то и забыл?
Я вытащил потрепанный клочок бумаги – на нем поплыли чернила, но все еще угадывалось послание от брата. Единственное объяснение случившегося, которое он оставил, теперь мятое и мокрое и пахнет отбеливателем и стиральным порошком.
– Неужели нельзя было проверить карманы? – В тишине квартиры мой голос казался резким и чужим.
– Что это? – Мама подошла ближе, хотела заглянуть в записку.
– Неважно!
Я достал мобильный телефон, расправил бумажку и спрятал ее под чехол. Надо было сразу так сделать.
– В этом доме никому ничего нельзя доверить! – с обидой бросил я маме и снова выскочил за дверь, в подъезд.
– Ты куда? – Она высунулась следом. – Лиса, поздно уже!
От остановки возле нашего дома каждый час ходил двадцать первый автобус, на окне которого висели картонки «До дач» и «До кладбища». Так что, когда я прибежал к дороге и увидел, как тот самый автобус, покачивааясь из стороны в сторону, тормозит напротив остановки, ответ на вопрос «Куда?» не заставил себя ждать. Я взлетел на подножку, сунул пригоршню монеток, оставшихся со школьных завтраков, кондуктору и устроился на последнем ряду. Автобус был полупустой – время близилось к девяти вечера.
Кладбище было конечной (как иронично), поэтому постепенно салон опустел, и уже через тридцать минут мы с девушкой-кондуктором остались одни. Она время от времени с любопытством на меня оглядывалась, видимо гадая, куда так поздно едет подросток моего возраста. Я отвернулся от нее к окну – по нему стекали дождевые капли, хотя, когда я выбегал из дома, дождя еще не было.
Через пятнадцать минут кондуктор звонко крикнула, объявляя остановку для меня одного:
– Кладбище, конечная!
Я поднялся и пошел к центральным дверям салона (первые и последние водитель почему-то не открывал). Когда проходил мимо девушки, она обеспокоенно спросила:
– У тебя все в порядке? Ты где-то тут живешь?
Сначала я думал буркнуть: «Отвалите» – и идти по своим делам, но, повернув голову, впервые заглянул ей в лицо. Это была не девушка, а девочка или даже «девчонка», как назвал бы ее Гордей, – наверное, окончила класс девятый, не старше. На голове у нее была кепка, надетая козырьком назад, волосы до плеч спутались. В таком виде она тянула максимум на вторую степень, и, почувствовав болезненную схожесть с ней, я передумал хамить.
– В порядке, – ответил я, проигнорировав второй вопрос.
Но ей мои ответы не очень были нужны, она почему-то хотела завязать беседу.
– А я ненавижу этот маршрут, на кладбищах страшно, брр… Мне один раз показалось, что там, где частный сектор, летает призрак. Я заорала, а это кто-то повесил белье сушиться.
– Бывает, – только и ответил я, желая побыстрее от нее отделаться.
– У тебя так было?
– У меня много как было. – Я спрыгнул с подножки, давая понять, что разговор окончен.
Дождь моросил все сильнее, и я натянул капюшон ветровки. Поворачиваясь в сторону кладбища, я услышал брошенное вслед:
– Ничего, мне еще два раза скататься туда-сюда, и все, рабочий день окончен.
Я был настроен решительно до тех пор, пока не оказался у старых кладбищенских ворот. Мне еще ни разу не доводилось бывать на кладбище вечером, когда возвышающиеся над землей могильные кресты, чуть освещаемые луной, вдруг приобретают жуткие очертания. Все фильмы ужасов и страшные сказки в таких обстоятельствах начинают превращаться в правду.
Я напомнил себе, что пришел к Гордею. А Гордей, даже если и превратился в призрака, не может быть страшным или хотеть мне навредить. Он вроде Каспера.
Я представлял, как мучительно будет идти в другой конец кладбища, к забору, пробираясь через другие могилы, многие из которых были совсем старыми или попросту заброшенными.
«Давай побежим на счет три», – предложил я сам себе.
«И будем бежать, не останавливаясь, пока не найдем Гордея», – согласился я.
Раз…
Два…
Три!
И я побежал. Оставил позади сторожку (боялся, что Федрстепаныч не пропустит, но он, наверное, уснул), промчался мимо церкви, обогнул чей-то мраморный памятник, сделанный в полный рост. Я говорил сам себе: главное – не останавливаться посреди могил. Если выдохнешься, сразу начнешь замечать, какое вокруг все неизведанное, жуткое, страшное, а самое главное – как будто бы существующее на самом деле.
Я бежал, выжимая максимум из своих мышц, и, заметив впереди знакомую могилку-«плюсик», отчего-то решил, что смогу с разбега перепрыгнуть ограду. Она была вроде бы не очень высокой – так, чуть выше колена. Не останавливаясь, я прыжком оторвал себя от земли и перелетел ее.
Должен был перелететь. Ограда на могиле Гордея была кованая, фигурная, с острыми колышками через каждые три узора. Один из таких колышков зацепил меня в прыжке, проехавшись по моей ноге – от колена и ниже, через всю голень. Потеряв равновесие, я бухнулся прямо на могильный холмик, ткнувшись лицом в увядшие стебли гвоздик. Зашипев от боли, я схватился за колено и почувствовал под пальцами что-то мокрое. Кровь? Или просто грязь? В темноте было толком не видно, только жутко больно.
Решив, что подумаю об этом потом, я поудобней устроился на земле рядом с «плюсиком». К нему была прислонена фотография Гордея в рамке – портрет, сделанный для выпускного альбома в девятом классе. Гордей на нем был младше, чем перед смертью, и от этого казался совсем невинным: с полулыбкой на губах и открытым взглядом. Такое же фото стояло в школе.
Однажды я уже бежал сюда поговорить с Гордеем, но тогда мне помешал Рома. Теперь здесь не было никого, но я не знал, что сказать. Так странно.
– Мы с мамой поругались, – произнес я. Не знаешь, как начать, начни с правды. – Она постирала мою рубашку вместе с твоей запиской. Чернила сильно растеклись…
Сначала мне было тяжело, потому что Гордей ничего не отвечал, но потом я понял, что здесь это и не нужно.
– А еще я решил, что я все-таки девочка, а не мальчик. Ты, когда уходил, спросил, не из-за тебя ли я запутался, и я много об этом думал. Теперь я могу сказать, что ты здесь ни при чем. Ничего не путало меня сильнее, чем правила, которые были дома и в школе: про платья, про юбки, про длину волос, про манеры… Ну ты и сам их знаешь. Вот что путает на самом деле. Когда тебе постоянно твердят, что девочка не может быть такой или сякой, невольно начинаешь думать, что, значит, ты просто не можешь быть девочкой, если не вписываешься. Родители так злились, когда я начал носить твою одежду, а на самом деле мы хотели одного и того же – чтобы я был девочкой. Просто я хотел быть той девочкой, которой родился, а они хотели, чтобы я был той девочкой, которую они себе придумали. А ты придумал Васю. Я на тебя за это не злюсь, ты, наверное, хотел мне помочь… Но как было бы круто, если бы никто никого не придумывал. Мне кажется, я раньше тоже придумывал, что ты лучше, чем на самом деле. Теперь я понимаю, что ты был не лучшим на свете братом. Нет, правда, ты толкал меня под машины – и это отстой. Воровать деньги – тоже ничего хорошего. Представляешь, скольким людям мы испортили настроение? Но я все равно тебя люблю. Ты был таким, каким был, что ж теперь делать. Я бы любил тебя и дальше, независимо от того, стал бы ты священником, преступником, художником или кем еще – мне плевать. Мне было бы плевать, если ты был бы геем или влюбился бы в проститутку – мне было бы все равно. Теперь, когда я могу тебе это сказать, когда могу принять тебя со всеми твоими отстойными качествами, я понимаю, что могу принять и себя тоже.
Закончив, я ощутил неловкость от своего порыва. Пришел тут, начал болтать сам с собой, будто кто-то всерьез может меня слышать… Но взгляд Гордея на том школьном портрете вдруг точно изменился. Словно он действительно услышал меня и теперь старался подать мне сигнал: я все понял.
Ветер и дождь усиливались, капли стекали по моим щекам, как слезы, но я не плакал. Когда очередной порыв ветра сорвал с моей головы капюшон, обдав ледяным воздухом, я подумал, что пора возвращаться.
Дождь хлестал по рамке с фотографией, и, хотя та была надежно защищена стеклом, мне стало жалко оставлять ее здесь, под дождем. Я сунул ее за пазуху – она тут же промочила футболку, и я зябко поежился от холодного прикосновения к телу.
Опершись на левую ступню, я поднялся, но стоило сместить центр тяжести на обе ноги, как утихшая боль заново пронзила голень и я, охнув, машинально опустился обратно. Капли участились, идти я не мог, и положение дел здорово меня напугало.