«Так, нужно мыслить трезво, – убеждал я себя. – Сейчас позвоню родителям и попрошу приехать».
Я зашарил по карманам и с ужасом понял, что не могу найти мобильный. Вторая волна липкого страха накрыла меня сразу после того, как я вспомнил, что оставил в чехле записку.
Закрытые двери
Обратный путь с кладбища я представлял себе как полосу препятствий с тремя основными пунктами: чей-то памятник в полный рост – церковь – сторожка. Где я выронил телефон, определить было невозможно, но наверняка это случилось во время моей трусливой пробежки, так что нужно было повторить маршрут.
Сначала у меня получалось неплохо идти: ближе к забору едва ли заботились о внешнем виде кладбища, так что здесь было довольно тесно, однако это сыграло мне на руку: прыгая на одной ноге, я опирался на ограды и кресты, перескакивая от одной могилы к другой. В голову лезли жутковатые вопросы: если в конце кладбища хоронят преступников и самоубийц, то почему это самый густонаселенный трупами участок? Ближе к середине кладбища расстояние между могилами стало больше, и прыгать от одной к другой по вязкой грязи сделалось тяжелее.
Я понял, что, даже если и выронил телефон где-то здесь, найти его теперь невозможно: слишком темно, слишком грязно, слишком мокро. Был бы фонарик… Но фонарик, конечно, остался в телефоне.
Возле памятника в полный рост начиналась «элитная» часть кладбища – там хоронили известных и богатых людей города, поэтому чаще всего вместо крестов и небольших надгробий на могилах у них были настоящие произведения искусства. Я схватился за мраморный локоть памятника, чтобы удержаться, но ладонь соскользнула; я закачался и машинально оперся на правую ногу, однако почувствовал новый укол боли и все равно ничком свалился в грязь. Склизкая грязная жижа брызнула мне в глаза, заляпала щеки, попала в рот, и я почувствовал горечь на языке. Тогда я и расплакался всерьез, решив, что умру прямо тут, так как попросту не смогу подняться.
Подняв голову, я увидел в небе блестящие купола храма – до него оставалось всего несколько метров. Вспомнил, как отец говорил, что церковь может приютить у себя бездомных и обездоленных, дать пищу и кров, тепло и свет.
Подняться у меня не получилось, нога надрывно болела, так что я пополз к дверям храма, уверенный, что там мне помогут. Ведь я именно такой: обездоленный, грязный, голодный, замерзший и потерявшийся.
Преодолевая оставшееся расстояние ползком по тягучей грязи, я представлял себя солдатом, и от этого мне становилось легче. Я думал: вот представь, была война, и люди, как и ты, ползали под дождем, и их могли пристрелить, а тебя даже не пристрелят, все не так плохо, поэтому давай, возьми себя в руки, поднажми!..
Наконец передо мной выросли бесконечно долгие ступени, по которым тоже пришлось ползти, но уже было легче: можно было цепляться за перила. Крыльцо освещалось уличными софитами. Добравшись до двери, я дотянулся до деревянной ручки и, схватившись за нее, поднял все тело, опершись на левую ногу. Наконец я снова оказался в вертикальном положении.
Дверь была деревянная, дубовая, очень тяжелая. Я навалился на нее; она не поддалась. Тогда я потянул ручку на себя обеими руками, рискуя не удержаться и опять упасть, но все равно тщетно. Дверь была закрыта. Заперта. От меня.
Мне стало страшно. Вокруг разворачивалось стихийное бедствие, и тонкая куртка не спасала меня от ледяного ветра. Я опустил голову и здесь, на слабо освещенном крыльце, увидел, что штанина на правой ноге насквозь мокрая – в грязи и запекшейся крови. Испугавшись, я осторожно сел спиной к двери и снова заплакал, то и дело ударяя ладонями по дубовой поверхности.
– Почему ты меня не пускаешь? – ныл я. – Это же твой дурацкий дом, и ты не хочешь открыть мне двери, хотя я долбаные восемь лет хожу в православную школу и молюсь тебе!
Я еще раз надавил спиной на дверь, но бесполезно. Мысленно прикинул: до сторожки ползти в два, а то и в три раза больше, а у меня на ноге настоящая рваная рана. Наверное, я и так уже заработал столбняк или заражение крови от того, что извозился в грязи.
Отчаявшись, я уперся затылком в мокрое дерево и зажмурил глаза.
– Ну почему?! – кричал я сквозь слезы. – Ты не хочешь мне помогать! Опять! Ты никогда не хочешь мне помогать! Это все из-за того письма? Ну прости меня! Разве ты не должен все прощать?!
Вспыхнула молния, и через секунду надо мной пророкотал гром. Бог не слышал меня.
Я сердито прошептал:
– Папа говорил, что ты всегда поможешь и, даже если кажется, что выхода нет, укажешь путь. А теперь я сижу тут один, возле твоей церкви, а ты молчишь и даже не пускаешь меня погреться.
Поднявшись, в последней отчаянной попытке я еще раз толкнул дверь. Ничего.
«Все понятно», – зло подумал я.
Мне стало ясно: Бог просто хочет, чтобы я сдох прямо здесь, у дверей церкви. Он хочет еще одной смерти в стенах своего дома, чтобы и этот храм закрыли. Сначала Гордей, теперь я – вот как Бог расправляется со всеми нами.
Я снова сел на мокрую брусчатку и закрыл глаза. Не знаю, заснул я или нет, но вдруг увидел себя будто бы со стороны – свою маленькую фигурку под громоздкими деревянными дверьми. И Иисуса рядом – того, прежнего, в растянутой футболке и спортивках, а ведь он не разговаривал со мной уже почти полгода. Он опустился рядом, на корточки, и ласково спросил:
– Ну, что случилось?
– Твой Бог закрыл двери храма, и я не могу войти! – зло сказал я.
– Это не он закрыл, а люди, – сочувственно объяснил Иисус.
– Мне все равно кто! Войти-то я не могу!
– Я тоже туда давно не могу войти.
Я поднял на него беспомощный взгляд, и он спросил:
– Чем я могу помочь?
– Позови мою маму, – попросил я.
Иисус исчез, и какое-то время была темнота. Мне казалось, что я тону в черной трясине, медленно погружаясь все ниже и ниже, и в тот момент, когда я должен был уйти в тягучую жижу с головой, из темноты показались мамины руки. Сначала я увидел только их, как будто они существовали в темном пространстве отдельно от тела, но потом, когда они схватили меня и сжали, я, словно очнувшись от сна, увидел маму целиком.
Она сидела на крыльце церкви и держала меня в руках, как Богородица – младенца Иисуса. Я сразу почувствовал себя совсем маленьким.
– Как ты меня нашла? – шепотом спросил я.
– Почувствовала, – так же тихо ответила мама. – Села в автобус до кладбища, и девочка-кондуктор подтвердила, что ты здесь.
– Она хорошая девочка, – ответил я так, будто бы точно знал.
Мама, всхлипнув, кивнула.
Я снова зашептал:
– Пожалуйста, давай не будем уезжать.
– Не поедем, – с жаром согласилась мама. – Никуда не поедем.
Я перевел взгляд с маминого лица на небо и, готов поклясться, среди клокастых туч увидел подмигивающее лицо Иисуса. Кажется, с последней нашей встречи он сделал себе пирсинг в носу.
Впрочем, мне могло и показаться.
Эпилог
Я снова встретил тебя спустя восемь лет, когда проходил практику в детском доме № 7. Даже не так. Если рассказывать по порядку, то сначала я встретил не тебя.
Мне велели подождать на крыльце – сказали, что скоро выйдет соцработник и проведет меня к детям. От волнения у меня дрожали колени, поэтому я сел на скамейку возле входа. Мне еще ни разу не доводилось работать с детьми-сиротами, до того момента в университете нас учили проводить тесты на детях из благополучных семей, только и всего. Если честно, с детьми я даже никогда не разговаривал, просто подсовывал тесты и молча сидел рядом. Меня заранее предупредили, что в детском доме такое не прокатит.
Пока я ждал, к воротам подъехал грузовик, и двое парней, запрыгнув в кузов, резво начали выгружать бутылки с водой. Отлаженный механизм их работы меня успокаивал – почти как медитация.
Дверь рядом со мной заскрипела, и на крыльцо вышла девушка. Я сразу отметил про себя, что у нее не слишком высокая степень девочковости – вторая, может быть, третья. Я до сих пор не перестал использовать свой гендерный измеритель, хотя и пытаюсь отделаться от этой привычки.
У девушки были выбриты виски, а верхняя часть волос собрана в рыжий пучок на затылке. Мешковатая клетчатая рубашка, рваные джинсы, в зубах – сигарета, и, когда она начала командовать парням из грузовика, куда отнести воду, голос у нее звучал низко, как бывает у заядлых курильщиков.
Закончив с грузчиками, она посмотрела на меня и спросила, не меня ли они ждут на практику. Я, суетливо поднявшись, кивнул.
Пока мы шли по тусклому коридору детского дома – она чуть впереди, я – за ней, – я пытался вспомнить, где мог ее видеть и почему она кажется мне такой знакомой. На полпути она неожиданно повернулась ко мне и тоже сказала:
– Вы мне кого-то напоминаете.
Тогда я понял, что мы точно где-то виделись и это не совпадение. Мы остановились друг напротив друга, и я заметил на нагрудном кармане ее клетчатой рубашки эмблему Levi’s. Я невольно улыбнулся и, не сдержавшись, сказал:
– Надеюсь, в этот раз ты ее купила.
– Чего? – Она нахмурилась.
– Я Вася.
Процесс узнавания был запущен: ее лицо разгладилось в удивлении, тонкие рыжие брови поползли вверх, а строгих губ наконец-то коснулась искренняя улыбка.
– Черт, сколько лет! – воскликнула она.
Тут я должен пояснить, что не видел Рому с тех самых пор: он уехал после девятого класса в другой город. Я не знал куда, и писать ему было неловко – не такими уж близкими друзьями мы были. И вот мы встретились снова: он уже не «он» и вообще не Рома, а я, кажется, все прежний. На мне твоя толстовка, твои джинсы, только синие кеды – мои. До всего, что ты носил в шестнадцать, я дорос только к двадцати.
– Как тебя теперь зовут? – спохватился я.
– Маргарита. Знаю, я немного изменилась…
– Я заметила, – шутливо ответил я.
– Смотрю, ты теперь тоже говоришь в женском роде.
– Вслух – да, в мыслях – нет, и это, наверное, не изменится, – просто ответил я.