Девочка на шаре. Когда страдание становится образом жизни — страница 14 из 27

Утро встретило меня головной болью, кофе не бодрил, серость за окном как-то особенно угнетала. Поэтический настрой – подумать о многочисленных оттенках серого, который в былые времена помогал мне справляться с долгой российской осенью, – никак не желал рождаться. Отчаянно хотелось снега. Может, потому, что снег быстро видоизменяет на самом деле давно опостылевший серый цвет, а может, потому, что хотелось ощутить подъем, желание выйти на улицу. Вчерашнее воодушевление куда-то улетучилось, ощущение, что все возможно, стоит только начать, растворилось в каком-то смутном беспокойстве.

Ингин номер не отвечал, решила, что перезвоню позже, вдруг спит еще. Что-то мешало мне позвонить Степке. Как будто стыдно было являться ему в таком разобранном состоянии. Хотелось быть для него опорой, вселять оптимизм, веру в лучшее и справедливое устройство мира. В это тусклое утро ничего похожего на эти ощущения у меня в организме не обнаруживалось, и я, не знаю для чего, набрала Варькин номер.

– Привет, не отвлекаю?

– Нет, я дома. – Варькин голос звучал тихо и как-то непривычно для нее, как будто растерянно.

– Не знаешь, как Инга? Она чего-то трубку не берет.

– Ну так, не очень, у нее осложнение началось, температура высокая, антибиотики не помогают, пока не знаем, в чем дело. Сегодня УЗИ будут делать, кровь сдаст, посмотрим. Очевидно, что воспаление, а где, пока не очень понятно.

– Ей что-нибудь нужно? Может, прийти или принести что-нибудь?

– Да нет, пока не надо, тебя к ней все равно не пустят сегодня, ночью в реанимацию перевели, тахикардия сильная, да и вообще нестабильное состояние.

– А с тобой что? Не выспалась? Устала?

– Да нет… Нормально вроде бы. Знаешь, Алик объявился. Виделись с ним вчера.

– Надо же, Алик! И как он?

– Раздумывает, не вернуться ли ему в Россию. Такой стал… даже не знаю. Серьезный, солидный даже, но какой-то надломленный, что ли. То ли пожалеть его хочется, то ли восхититься. О судьбах страны рассуждает так интересно и здраво, мы-то, как ты понимаешь, о стране не думаем. У нас эзофагиты, колиты, циррозы, гастриты – все очень конкретно и приземленно. А он так глобально: об исторических источниках и перспективах. Стал там каким-то признанным специалистом по российской политической социологии, а в глазах тоска.

– Женат? Дети?

– Да не похоже, хотя я не спросила.

– Так, может, тоска-то по тебе, не по судьбам России?

– Кто ж его разберет. Он о простом, человеческом как будто теперь и разговаривать не умеет. Даже неудобно и разговор заводить, все кажется таким незначительным в сравнении с судьбами России.

– Да брось, уж тебе-то… У вас же самая смыслообразующая работа. Что может быть важнее спасения отдельно взятой человеческой жизни?

– Это ты брось! Толку-то? Ну спасаем, а они снова за свое – пропивают свою печень, обжираются, об ограничениях даже можно не начинать объяснять, все равно без толку. Если есть все подряд, пить что попало, не соблюдать элементарных правил гигиены, ничего не поможет и не спасет. Доставляют таких к нам, а мы только руками разводим: ну и где же ты был? Зачем такую боль терпел? Почему так себя запустил? И что теперь мы можем? Вырезать тебе разве что все к чертовой матери…

Алька прав: мы страна со встроенным механизмом страдания. Мучиться и мужественно преодолевать мучения – любимая русская забава. Склонность к саморазрушению уже давно не считается выдумкой психологов, стоит только посмотреть статистику: у нас самая низкая продолжительность жизни на континенте. Прежде всего у мужчин, те особенно усердствуют: все прокурено и пропито, особенно на периферии, столичные меньше пьют, ну так у этих стресс и малая подвижность – результат тот же.

Знаешь, с этой точки зрения наша профессия уже не кажется столь воодушевляющей. И даже не буду начинать тебе рассказывать, что творится в нашей медицине. Меньше знаешь – крепче спишь. Пошлют тебя на какую-нибудь зарубежную конференцию, возвращаешься с еще более укрепившимся ясным пониманием, как оно все должно быть, приходишь в свою родную больницу и… понимаешь, почему и врачи так любят выпить. На больных жалуемся, а сами… Ладно, короче, если хочешь о судьбах России печалиться, то это тебе к Алику, сброшу тебе его новый номер, если хочешь. Забавный он, весь лысый уже почти, смешной. В любом случае приятно было увидеться. Думаю, что и тебе он будет рад.

– Да, Варь, спасибо, с удовольствием с ним встречусь. Я же в отпуске. Хоть развеет мою грусть-тоску.

– О, это уж вряд ли. Ну давай, рада была тебя слышать, пока.

– Да, пока. Если будут какие-то новости об Инге, ты дай мне знать, хорошо? А то от них не дождешься. Инга же сама не позвонит, не расскажет.

С Аликом мы договорились встретиться днем в кафе на Пушкинской, а пока я снова засела за компьютер, почитать, что есть в Интернете о психологии домашнего насилия. Так легко представить, что всего этого не существует, когда живешь в нормальных условиях. Я считала собственную жизнь нормальной, хорошей, стабильной, «как у всех» – так мне казалось. Мне трудно представить, что такие, как я, – в явном меньшинстве, это если под насилием понимать только физическое и сексуальное насилие, а уж если иметь в виду и эмоциональное, то это просто «сплошь и рядом», как говорила моя бабушка. Мне, выросшей в интеллигентной семье, и то приходилось почти каждодневно встречаться с эмоциональным насилием, например в госучреждениях – от детского сада до паспортного стола. Что уж говорить о тех, для кого унижения или подзатыльники – норма воспитательного процесса.

Я уже приготовилась волевым усилием оторвать себя от экрана и начать собираться, чтобы не опоздать на встречу с Аликом, как мобильник оторвал меня от размышлений внезапной трелью:

– А у нас бабушка умерла, мама сказала вам позвонить.

Я в полной растерянности уставилась на телефон, номер был Ленкин.

– А сама она где? – спросила я, имя ее старшего сына совершенно вылетело у меня из головы. «Виталик, Володя, Валера…» – перебирала я в безуспешной попытке вспомнить.

– Ушла и сказала вам передать, чтобы вы в больницу сами пошли сегодня.

– В какую больницу? Лена что, в больнице?

– Да нет, она пошла что-то оформлять. К тете Инге в больницу вам самой надо сходить, она не сможет.

– А к ней сегодня не пустят. Но да, я поняла. А как ты-то сам? Как мама? Когда бабушка умерла?

– Ночью. Мама какая-то странная, на себя не похожа. Мы тоже не знаем, как теперь.

– А что с ней? Как тебя зовут, кстати, извини, не могу вспомнить…

– Виталик я. Да не знаю, что с ней. Тихая какая-то, нас как будто не замечает, Вовка даже истерику устроил, а она – ничего, просто дала ему, что просил, и все. Такого с ней не бывало раньше, обязательно сначала нотация, а потом еще и не даст.

– Хорошо, Виталик, я все поняла, мне сейчас бежать нужно, я ей потом сама позвоню. Скорее всего она просто переживает, все-таки это ее мама умерла. Это пройдет, не волнуйтесь. Грустно, конечно, когда бабушка умирает. Мне очень жаль.

– Да нам не то чтобы грустно, мы просто не понимаем, как теперь что будет. Бабушка же всегда говорила: «Без меня вам конец. Вот умру, наплачетесь еще». А мы не плачем и не понимаем, как будет, если придет этот «конец». И Вовка боится, что его в тюрьму посадят, потому что он бабушку убил, она все время говорила, что мы ее «сведем в могилу», особенно Вовка, потому что он самый неугомонный. А он вчера вечером своей машинкой расколотил на кухне что-то, говорил, что просто испытывал машинку-трансформер-космолет.

– Ну что ты, передай ему, что никто его в тюрьму не посадит и что, наверное, вчера бабушка расстроилась, но умерла она не от этого, а от своих болезней. Она же так давно болела.

– Да, а мама сказала, что теперь «она – следующая», и теперь Вовка боится играть, говорит, что и мама умрет, если он еще что-то разобьет, и тогда его из тюрьмы вообще не выпустят, и он там состарится и тоже умрет. А Игореха его еще и подначивает, говорит, что его там еще и мучить сначала будут, и только потом он умрет.

– Это вряд ли, ваша мама крепкая, я ее давно знаю. Пусть Вовка играет себе на здоровье, только аккуратно пусть испытания проводит, разбивать что-то ценное все же не стоит. Ты извини, мне пора бежать.

К Алику я опаздывала и потому, когда вбежала в кафе, была убеждена, что он уже там и я сразу его увижу. Поэтому растерялась, когда, пробежав взглядом по лицам, не обнаружила его за столиками. Только в самом центре зала сидел незнакомый мужчина и махал мне рукой.

– Тебя совсем не узнать, Алик, ты так изменился. – Мне понадобилось какое-то время, чтобы сопоставить образ нашего милого задохлика и этого весьма располневшего, лысого, но вполне импозантного мужчины.

– А ты все та же. Разве что цвет волос.

Мы обнимались, а я думала с досадой о том, что только когда видишь, как постарели твои однокурсники, вспоминаешь, сколько на самом деле тебе лет. Как грустно, если он думает, что время меня не пощадило, просто из вежливости делая комплименты.

– Цвет волос с тех времен, как мы с тобой виделись в последний раз, я думаю, менялся чаще, чем у модницы перчатки. А ты так по-нездешнему выглядишь… даже не знаю почему. Наверное, Париж наложил на тебя неизгладимый отпечаток. Выглядишь весьма импозантно.

– Да брось. Я все тот же. И в Париже бываю не так часто. Последнее время жил у родителей в Страсбурге. Мама умерла два года назад. После ее смерти отец сильно сдал, тоже не в лучшей форме сейчас. Пришлось оставить его на неделю, приехал разобраться с квартирой и дачей. Но вот думаю, что, может, не продавать их, переехать в Москву. Здесь столько всего происходит. Такой живой город. Чувствуешь себя здесь живым, вовлеченным в историю, которая творится прямо у тебя на глазах.

– Да уж, а для меня «Страсбург» – звучит как музыка, кажется, что вся жизнь где-то там, течет по руслам великих европейских рек. А у тебя просто ностальгия. Зайди в паспортный стол, к нотариусу, в ЖЭК, пока будешь заниматься своей недвижимостью, и через неделю снова полюбишь свою Европу и с поволокой светлой печали и меланхолии с легкой горчинкой вновь будешь разговаривать о судьбах России, сидя на красивой террасе с видом на Рейн, потягивая «Рислинг» или «Бургундское».