Девочка с камнем — страница 11 из 15

Дозорные смотрели на восток.

Заря занималась медленно, снега ещё слабо отражали её блеск. Но дорога на Шамшу уже была видна.

По ней двигался враг. Возы шли по два в ряд, и дальний визг их полозьев заглушал крик петухов, доносившийся снизу, из села.

И никаких других звуков не доносилось оттуда. Не стучали вёдра у колодцев, не скрипели ворота, не поднимался дым из труб в эту пору, когда обычно просвирни топили печи.

Только у школы, не трогаясь с места, стояли сани, нагружённые больными и детьми.

Среди них был и Рамзэ. Он лежал на спине неподвижно — с забинтованными ногами, укрытый тулупом, и суконная шапка Пеки всё ещё была на нём.

Он, как и все, смотрел на колокольню, вверх — оттуда ждали сигнала: если близко подступит враг, придёт тихо дозорный и скажет; но если на тракте покажется помощь, на колокольне ударят в набат.

Так медленно поднималась заря над селом, погружённым в тишину и в сугробы.

И вскоре с колокольни прибежал часовой — маленький школьник в рваном треухе, с тяжёлым ружьём на плече. Он был бледен и задыхался.

— Они уже подходят к воротам, — сказал он.

И в то же мгновение медный звук набата, сотрясая над равниной посветлевший воздух, из конца в конец покатился по ней.

Под леском, всегда гудевшим в отдалении, на тракте показались красные.

Полк промчался сквозь село к воротам и на краю встретил врага огнём.

Рамзэ, приподнявшись в санях, огляделся. Лошадь вставала на дыбы, и никого не было кругом. Только Пека без шапки и в чёрной шинели стоял возле школы у крыльца.

Рамзэ улыбнулся ему. И Пека, брызгая слюной, как ребёнок, сказал:

— Комиссар, дай Пеке бумажку покурить.

Рамзэ тихонько засмеялся и, высунув руку из-под тулупа, протянул дурачку его шапку.

1938

На реке

Мы плыли по широкой реке, убегавшей на север, и вода в ней была уже холодна, хотя на нашем берегу, на скалах, среди мха и тонкой поблекшей травы, еще росли камнеломки — белые цветы без запаха, а на маньчжурской стороне еще совсем по-летнему стояли в синем дыме горы.

На пароходе было тесно. И корма и нос были забиты грузом: пустыми бочками и солью — обычным грузом для этих мест, богатых рыбой. На скамьях, на якорных цепях, на кнехтах[2] — повсюду сидели амурские рыбаки и старатели, люди все рослые, в огромных ичигах, с багровыми от ветра лицами цвета дубленой кожи; тут же толпой, присев на корточки, ютились среди бочек корейцы — огородники с нижних деревень; портовые рабочие, облокотясь на дубовые перила палубы, молча провожали высокий берег, все убегавший от кормы назад. И невесело было у всех на душе. Владивосток был занят японцами, на Хабаровск наступали чехи, калмыковцы, семеновцы. Хоть на короткое время, но враг одолел, и приходилось кому уходить в тайгу, кому скрываться в городе или уезжать в места, где тебя никто не мог бы узнать. Среди этой толпы был и я.

Глядя, как холодно плещется вода в реке, я думал о том, о чем обыкновенно думает человек, который в последние дни ел очень редко.

Я был страшно худ от голода, и не только лицо мое, но даже кожа на моих руках приобрела тусклый, неживой цвет.

У меня ничего не было: ни сундучка, ни денег, ни хлеба. Обувь моя была разбита, и одежда протерлась во многих местах.

Но, правда, я мог бы продать свою тужурку. Она была почти новая, из хорошего сукна, и мне дали бы за нее немного денег. Я наметил даже человека, которому мог бы ее предложить. Он был обут в прекрасные желтые сапоги, носил синюю чиновничью фуражку и, наверное, любил крепкие и прочные вещи.

Я подошел к нему и спросил, сколько может стоить такая тужурка, как у меня.

— Сколько бы она ни стоила, — сказал он мне, — ее все равно украдут.

При этом он показал на вертевшегося повсюду, юркого человека, по хитрым глазам которого и их безмятежному взгляду можно было узнать вора.

Может быть, этот маленький чиновник в сапогах был и прав.

Все же, как я ни был голоден, но тужуркой своей дорожил сейчас больше, чем хлебом. Она была подбита ватином, и если плотно застегнуть ее на все пуговицы, то в ней можно было постоять на носу парохода, где ветер напоминал мне о севере, куда уносила нас река. Наконец я подстилал ее под спину, когда ложился спать на палубе, потому что собственные кости причиняли мне нестерпимую боль. Я складывал свою тужурку вдвое, а под голову клал книгу — «Детство» Максима Горького и «В людях».

Эту книгу я унес из библиотеки общества трезвости на углу Базарной улицы и Кривой.

Я должен признаться, что не книги заставили меня вчера в полдень переступить порог этой библиотеки. Кроме книг, там давали бесплатно еще кусок хлеба и кипяток.

Я попросил хлеба и взял книгу, первую, какую предложили мне.

Усевшись на скамье у окна, я раскрыл ее посередине. Потом начал читать с начала и, грызя хлеб, принадлежавший обществу трезвости, долго читал, заливаясь слезами.

«И я, и я прошел через это страшное детство. И я был теперь в людях».

И, поглядывая в окно на улицу, я не видел никого кругом.

Хлеб я съел, а книгу потихоньку унес, оставив у библиотекаря залог — свою сибирскую папаху из мягкой барнаульской овчины.

Это была хорошая папаха.

«Но зачем, — думал я, — нужна шапка человеку, которому все равно негде приклонить голову?»

И вот теперь я стоял на носу парохода без шапки и такой же голодный, как вчера, но с книгой, засунутой за ремень, свободно обнимавший мое исхудалое тело.

Я глядел на мелкие волны реки и слушал, как плескалась у борта вода. И все мне казалось, что я скоро умру.

Я отвернулся от блеска этой холодной реки и побрел по палубе, отыскивая себе свободное место.

Я нашел его и сел, прикрыв усталые веки рукой.

Но вскоре какой-то хруст, похожий на громкое скрипение снега, заставил меня снова открыть их. Двое пассажиров, сидевших напротив на скамье, завтракали: ели огурцы с хлебом. Один из них держал на коленях корзинку, сплетенную из лыка, где, кроме огурцов и хлеба, лежали еще соленая рыба, сало и несколько пучков черемши, без которой ни один таежный житель не решается отправиться в путь.

Это были старатели. Я узнал их не только по острому запаху черемши, но и по их одежде, очень просторной, сшитой из синей китайской дабы. Ножи, которыми они чистили огурцы, были тоже старательские, из тяжелой якутской стали, узкие и острые, как шила. Таким ножом можно заколоть оленя или одним взмахом распороть брюхо медведю, вставшему на дыбы.

Запах хлеба и сала заставил меня содрогнуться всем телом. От голода снова закружилась голова, и снова я закрыл глаза. Но запах еды от этого только усилился. Я вскочил со скамьи, подошел к баку и напился холодной воды. Потом снова сел на свое место, глядя прямо в лица старателей.

«Неужели, — думал я, — они не предложат мне поесть?»

Но старатели продолжали громко грызть огурцы, не замечая моего взгляда. Тогда я спросил их:

— Знаете ли вы Максима Горького?

Они удивились. Оба перестали есть и, подумав секунду, ответили:

— Слыхали, паря, как же.

— Ну то-то, — сказал я, строго посмотрев на их огурцы и хлеб. — А хотите, я вам прочту его книгу? Ничего, вы ешьте, а я вам буду читать.

И я начал читать. Голос мой порою затихал от слабости, и горло сжимали спазмы, но я долго читал им дивную повесть о великой судьбе и страданиях Алексея Пешкова.

Когда же я кончил и посмотрел вокруг, то удивился глубокой тишине и молчанию.

Старатели сидели задумавшись, опустив глаза и руки, и ножи их, с которыми они никогда не расставались, были тоже опущены вниз.

Молчали и другие пассажиры, слушавшие меня, молчал, задумавшись, и юркий человек, на которого давеча указал мне чиновник.

Старатели, наконец, подняли головы, и один из них, постарше, сказал мне:

— Друг, побереги эту книгу для нас.

— А куда вы едете? — спросил я.

— Куда все едут, — ответил он и показал в ту сторону, откуда наплывали на нас горы, холодный ветер и леса.

— Что вы будете делать?

— На рыбные промысла наймемся, а не то в тайгу подадимся, на прииска, золото рыть.

Я не знал ничего: ни как роют золото, ни как ловят рыбу — и сказал без всякой надежды:

— Не возьмете ли вы и меня с собой?

Старатель посмотрел на меня с недоверием: я был мал ростом и тощ. Но все же он потрогал пальцами мои мускулы, чтобы узнать, есть ли хоть какая-нибудь сила в руках.

Её было очень мало.

Старатель вздохнул. Но, заглянув в мои голодные глаза и потом в книгу, лежавшую у меня на коленях, он молча протянул мне на острие ножа кусок сала и пододвинул корзину с хлебом.

— Прости, друг, — сказал он, — до того не догадался. А теперь ешь. Ешь хорошо, — повторил он, — и побереги эту книгу для нас. Будем вместе артелить.

И в эту ночь я лег на палубу сытый и был сыт на другой день и на третий. Я нашел в этих людях друзей, с которыми потом в тайге, в партизанских отрядах, провел счастливый год.

Но этой дорогой для меня книги мне не удалось сохранить.

Мы приехали на место дня через два, под вечер, и ночевали в городской ночлежке, стоявшей под горой, у самой реки. Даже с порога можно было слышать, как подмывает берег вода, как журчит она, стекая с камней и глины. И на полреки падала тень от горы.

В самой же ночлежке ничего не было слышно: так громко плакали дети, ютившиеся вместе с женщинами в дальнем углу.

Я лег на нары рядом со старателями и заснул, положив под голову книгу.

Проснулся я утром от холода. Тужурка, которой я вчера укрылся, моя прекрасная тужурка из дорогого сукна, валялась на полу возле нар. А книги не было. И нигде не было видно юркого человека с хитрыми глазами, ночевавшего рядом со мной.

До самого полудня вместе со старателями искал я эту книгу.

Мы ее не нашли. Но часто потом вспоминали о ней, где бы мы ни были: в гиляцких ли стойбищах или в тайге у костра, когда вокруг нас вставала ночь.