Я запрыгиваю на велосипед и на всех парах мчу оттуда.
На обратном пути в лицо дует такой ветер, что я, кажется, совсем не продвигаюсь вперед. Обычно злость придает сил, но усталость не оставляет от них и следа. Я промерзла до костей. Тяжело дыша, я продолжаю давить на педали.
Первый привал. Посидев немного, я понимаю, что надо ехать дальше, но очень долго не могу себя заставить. Сверху давит свинцовое небо. Газетная бумага между ног обдирает кожу. Царапины саднят. От боли и измождения хочется плакать.
Я еду дальше, пути нет конца. Мимо мелькают луга, канавы, теплицы. На проселочной дороге у Рейнсбурга стоит, опираясь на палку, женщина и что-то кричит.
– Мой Ари! Мой мальчик! Ари! – слышу я, подъехав поближе.
Вот он, этот мальчик. Лет семнадцати, года на два младше меня. Белесый, нескладный. Его тащат за собой двое фрицев. Подхватили под мышки и волочат по земле. Он плачет и кричит: «Мама, мама!»
Парень даже не успел накинуть пальто, обуться. Нацистские подлюги не ослабляют хватки. Я останавливаюсь рядом с женщиной. Она все вопит, плачет, я просто стою. А что я могу?
Вдруг к ней подходят два старика. Не знаю, откуда они взялись. Может, соседи.
– Доставай украшения, мигом! – кричат они женщине и сами снимают с себя наручные часы.
Можно и не проверять: у меня ничего нет, ни часов, ни кольца. Женщина возвращается, тяжело опираясь на палку. Старики берут у нее украшения – цепочки, брошку, кольцо – и бросаются к солдатам.
– Ари! – снова кричит она.
Парня уже затолкали в кузов небольшого грузовика. Такого же, в каком увезли Абе и Сипа…
Старики стоят у машины, что-то говорят, машут руками. То, что было у них в руках, переходит к немцам, и… Ари вылезает из кузова.
Мы с женщиной разеваем рты. У меня мурашки по коже.
– Великий Боже! – восклицает она. – Великий Боже, да святится имя Твое!
Паренек бежит обратно, в материнские объятия.
– О Боже, спасибо Тебе, спасибо! – рыдает женщина.
– По мне, так благодарить надо тех стариков, – говорю я.
Она не слышит.
Старики, обсуждая происшедшее, возвращаются к себе, а я еду дальше. Теперь у немцев на одного работника меньше. Боже, как же я их ненавижу! Тео часто говорил: «Есть и хорошие немцы». «Да, мертвые», – отвечала я. И евреи, бежавшие из Германии, – они, конечно, тоже.
В полном изнеможении я добираюсь до Ханни. К счастью, они с Трюс тоже считают, что к начальству лучше идти завтра. Я возвращаюсь к маме Графстре на Клеверпарквег и забираюсь в постель.
35
Вечером я еду к Анни. Сумки велосипеда до отказа набиты дровами. Под ними лежит пачка «Де Вархейд»: ее нужно отвезти в распределительный пункт, но сегодня не успеть. Уже восемь вечера и темно хоть глаз выколи. Из дома Анни как раз выходит ее соседка, и я, дожидаясь, пока она отойдет подальше, делаю вид, что завязываю шнурок. Потом стучу условным стуком. Дверь почти мгновенно распахивается.
– Ах, Фредди! – восклицает Анни. У нее красные, полные слез глаза.
– Что? – кричу я, затаскивая велосипед в прихожую. – Что случилось?
Анни не отвечает. Она пытается привязать велосипед к перилам, но безуспешно: поток слез застилает ей глаза, да и велосипед слишком нагружен.
– Дай мне. – Я снимаю сумки с багажника, привязываю велик за переднее колесо и отдаю ей одну из сумок. – Что все-таки случилось, Анни? – кричу я ей в спину, поднимаясь за ней по лестнице со второй тяжелой сумкой.
Только бы не бабушка Браха, думаю я, только бы не она… Анни ничего не говорит, только плачет.
Если нагрянут с обыском, бабушка Браха должна в считаные секунды укрыться в задней комнате, за двойной стенкой гардероба. Спрятаться так быстро ей, конечно, не по силам.
– У тебя был обыск?
Анни качает головой.
Значит, дело не в бабушке Брахе!
– Но что тогда?
Перестала бы она уже плакать!
– Бабушка Браха… – выговаривает она наконец.
Меня будто обдувает холодом.
– Ее увезли?
– Да нет же, девочка. – Анни качает головой. – Она умерла. Фредди, ты должна мне помочь.
– Умерла? – переспрашиваю я.
– Да.
– Умерла?
Слова Анни как пощечина. Перед глазами все плывет, я прислоняюсь к стене. – Но от чего?
Анни тянет меня к столу. У нее тоже почти нет сил стоять.
– Во сне, прошлой ночью. Просто от старости.
– А… – Невидящим взглядом я смотрю на прореху в клееночной скатерти. – Ее уже похоронили? – Я тереблю края прорехи, загибаю их, рву.
– Нет! – кричит Анни. – Как я, по-твоему, должна это сделать? Обратиться в похоронное бюро? И раввина пригласить вдобавок?
Я мотаю головой. В похоронном бюро я никого не знаю, ни из надежных, ни из продажных, а раввина и подавно.
– Даже гроб сколотить не из чего – древесина кончилась, – сквозь слезы сердито говорит Анни. – Разве ты не видела, как везут мертвых – завернутыми в простыни? Грузят в тачку или на санки и толкают на кладбище. А еще могильщикам нужно сунуть хлеба или мешок пшеницы, иначе они и лопаты в землю не воткнут.
Я моргаю, шмыгаю носом и чувствую тошнотворный запах болезни.
– Ты должна мне помочь, Фредди, – повторяет Анни. – Она не может здесь оставаться.
Анни ведет меня в заднюю комнату.
Вот она. Бабушка Браха. Стены комнаты отступают. Воздух холодеет. Это она, бабушка Браха. И в то же время не она. Ее голова странно откинута назад. Кажется, будто она вся сморщилась и превратилась в какое-то маленькое, хрупкое, костлявое существо. Синие губы на осунувшемся лице. Заостренный нос. Седые волосы расползлись паутиной по серой наволочке. На грубом, жестком одеяле покоятся желтые, тонкие, как веточки, руки, обтянутые морщинистой кожей. Кажется, что ей холодно. Холодно и одиноко.
– Ну же, заходи, – торопит Анни и принимается торопливо объяснять свой план, но тут раздается тихий зов ее сына: «Мама, мама!» Он слишком голодный и уставший, чтобы кричать. Когда я видела его в последний раз, то ужаснулась его худобе.
Анни бросается к ребенку. Я упираюсь взглядом в тапочки бабушки Брахи, что стоят на полу у кровати. Наклоняюсь, дотрагиваюсь до них. В соседней спальне Анни странным высоким голосом говорит с сыном: «Мама занята, веди себя хорошо, не вставай». Мальчик ноет. «Будешь слушаться или нет?» – срывается Анни. Ребенок продолжает ныть, Анни повышает голос, а по эту сторону стены время стоит без движения и царит лишь оглушающая тишина, медленно охватывающая весь дом.
Я дотрагиваюсь до бабушки Брахи. До ее желтой руки, костлявой, как у огородного пугала. Кожа сухая и тонкая, как бумага, холодная, как вещь. Моя рука лежит на ее руке, будто в знак утешения. Но, остановив взгляд на ее лице, я чувствую себя покинутой. «Бабушка Браха! – мысленно кричу я. – Бабушка Браха!» Можно подумать, она вернется, услышав мой зов.
Анни возвращается. Вытирает со лба капли пота. Алфи ноет не переставая.
– Ну давай же, – говорит Анни. – Поторопись.
И я помогаю ей. Анни снимает с шеи бабушки Брахи золотую цепочку со звездой Давида и пытается стянуть с пальца золотое обручальное кольцо.
– Перестань! – кричу я. – Зачем оно тебе?
Анни останавливается. Прищурившись, поворачивается ко мне.
– Ты что, думаешь, я хочу обокрасть эту несчастную? Все надо снять. Если ее найдет полиция, нельзя, чтобы они пронюхали, что она была здесь. И как ее зовут.
– Звали, – говорю я.
– Вот. – Она протягивает мне цепочку. – Это тебе.
– Нет!
– Перестань. Она бы этого хотела, я уверена.
– Правда?
– Правда, – раздраженно бросает Анни. – У нее ведь больше никого не было.
Когда она снова выходит из комнаты, я смотрю на изящную цепочку у себя в руке и опускаю ее в карман пальто. Анни возвращается с зеленым мылом. Намазывает им кольцо и легко снимает его с пальца. Пальцы бабушки – что тонкие прутики, можно было бы обойтись и без мыла, тяни Анни поспокойней. Доверь она это мне. Сжав губы, я снимаю с бабушки ее легкое темно-синее платье, ее белье. Мы забираем у нее все. Ее человечность. Но это тело, это несчастное, старое, исхудалое тело – уже не бабушка Браха, твержу я себе.
Отняв у нее все, мы поднимаем ее – весит она как ребенок – и пытаемся положить в детскую коляску. Анни толкает, тянет и жмет до тех пор, пока костлявое тело не помещается внутрь. Туловище уже окоченело, ноги еще нет. Между делом Анни объясняет, что мы теперь должны сделать.
Она накидывает на тело серую лошадиную попону. Мы вдвоем тащим коляску вниз по лестнице. Анни выталкивает ее на улицу. Уже темно, в воздухе пахнет снегом.
– А теперь быстро, – хрипло шепчет она. – Только не у двери, подальше. И сразу же прочь оттуда!
– Хорошо, – шепчу я в ответ, – пойдем.
Но Анни уже развернулась и скрылась за дверью.
Я заворачиваю с коляской за угол, иду вдоль канала, который на прошлой неделе еще стоял подо льдом. Прохожу метров сто. Останавливаюсь у ступенек, ведущих к воде. Озираюсь. Никого. Или все-таки?.. Я еще раз оглядываюсь через плечо. Нет, никого. Как можно осторожней я толкаю коляску на ступеньки. Потом рывком переворачиваю ее и сбрасываю тело в воду. Всплеск. Тело качается на воде. Начинает тонуть, медленно, слишком медленно. Прочь оттуда, сказала Анни. Сразу же! Но я не могу. Я смотрю на спину бабушки Брахи, на почти прозрачную кожу, обтягивающую хрупкие костистые позвонки. На ее узловатую руку-веточку. И вот уже на воде покачивается только веер седых волос. Я вглядываюсь в черный канал до тех пор, пока не исчезает вся рябь, и кладу рядом со ступеньками маленький камень.
Той ночью мне снится сон. Я плыву в широком море. Повсюду вода, серые волны с белеющими в сумерках гребнями. Когда я чувствую, что сил не осталось, нахожу лодку. В полутьме забираюсь в нее. Лодочка маленькая, разбитая, и на ней я плыву в темный океан. Ищу берег, сушу, чтобы причалить, но вокруг одна вода. Лодка протекает, ее захлестывает волна, и я в страхе просыпаюсь. Тяжело дыша, сажусь в постели и всматриваюсь в темноту. Я совершенно одна.