– Тех, кто пытался уйти, убивали на месте, – продолжает он. – Отцу пришлось смотреть, как его плачущего сына поставили на колени и убили, выстрелом в шею. Кроме этого, он ничего мне не рассказывал, но, я думаю, Стейн видел его в толпе. Может, даже крикнул «Папа!». Быть может, брат умер, глядя отцу в глаза.
Я сжимаю губы. Мое сердце бьется о ребра, в висках стучит, руки похолодели. Я не знаю, что сказать. Не нахожу в себе смелости сказать хоть что-нибудь.
– На другой день Стейна кремировали. Но сообщили нам об этом лишь четыре месяца спустя. Тела всех расстрелянных на следующий день кремировали в Велсене и развеяли на каком-то поле. Ты знала, что они так поступают? Нам даже не дали его по-человечески похоронить. И тогда… Тогда я сказал отцу, что видел тебя, что та ликвидация – дело рук твоей группы.
Петер не избегает моего взгляда. В его глазах слезы. Я не понимаю, что они означают. Во всяком случае, не стыд. Зато меня трясет от стыда.
Я отвожу глаза. Мы умолкаем. Я не убивала Криста, но разве это имеет значение? Через какое-то время я думаю: но ведь расстрел… ведь расстрел – не моих рук дело! Это все фрицы, не мы. Вечные слова Франса. Останься Факе Крист в живых, на его совести было бы столько мертвых.
Но не Стейн…
Мои мысли носятся по кругу. Из-за отца Петера мы все могли бы умереть.
– Тогда ты сказал отцу, что эта ликвидация – дело рук нашей группы, – повторяю я последнюю фразу Петера. – А наш адрес? Его ты тоже заодно сообщил? Записал, может быть? – спрашиваю я, но в моем тоне нет издевки. Скорее усталость.
Повисает пауза.
– Отец передал мои слова одному солдату вермахта, – наконец говорит Петер. – Он мне после рассказал. Он…
– Что? Зачем? Зачем он это сделал?
– Отец думал, тот хороший парень. Он часто заходил в магазин. И обещал, что членов группы только арестуют, больше ничего.
Конечно, я цепляюсь за эти слова, чтобы взорваться гневом и избавиться от своих путаных чувств.
– Твой отец нас предал! – кричу я. – И адрес ему сообщил ты. С ума можно сойти!
Внезапно мне хочется уйти, но сперва нужно удостовериться, все ли я правильно поняла. А потом придется рассказать Франсу, кто оказался предателем… Нужно сдержаться, не прокричать этот вопрос. Хотя нет, кричать-то мне и не хочется.
– Как ты мог? – выговариваю я и смотрю ему в глаза.
– Как-как… – отвечает Петер. – Отец хотел знать, чем вы с Трюс занимаетесь.
– А… Понятно. Вот как.
До меня медленно доходит. Его возможные будущие невестки. Мы с Трюс. Я могла бы разозлиться на сестру – никогда она ничего не рассказывает. Ни словом не обмолвилась о них со Стейном… Она даже еще не знает, что Стейн умер… Бедная Трюс! Бедный Стейн… Петер, Трюс и мама – как островки, давно уплывшие далеко от меня. А может, нас всех просто разбросало в разные стороны.
Я упираюсь взглядом в пол. У ног на песке валяются мелкие комочки черного помета. Мы молча сидим друг напротив друга, не знаю, как долго. Три минуты или три часа.
– И к чему это привело… то, что мой отец… ну… – спрашивает наконец Петер. Видно, не хочет повторять слово «предал». А я не хочу отвечать. Сейчас – не хочу.
«Ты понятия не имеешь, что натворил!» – хочу проораться, но молчу. Я вскакиваю и ухожу. Убегаю со всех ног. Подальше от него.
Дома у мамы Графстры я прошу бумагу, перо и чернила и пишу: «Петер, ты хочешь знать, к чему это привело? Что случилось после того, как ты все рассказал отцу?»
У меня в горле будто застрял комок наждачной бумаги, и от него не избавиться. Я смотрю в окно и возвращаюсь в прошлое. Не так уж это было давно. Я все отлично помню.
«Хорошо. Ноябрь 1944-го. Мы вшестером сидели в нашей прокуренной штаб-квартире. На Вагенвег, но это ты уже знаешь. Дом № 246 – это тебе тоже известно. На первом этаже».
Абе… Сип… Вот к чему это привело.
Так я и пишу.
42
Меня будят радостные вопли и пение: «Оранские взяли верх!» Вскоре на пороге появляется Трюс.
– Пойдем! – кричит она. – Это не шутка!
От серого неба не осталось и следа – город прогнал свинцовые облака. Все изменилось. Улицы кишат народом. Сколько мужчин – больше, чем я видела за все военные годы! На башне церкви на Гроте Маркт и в окнах домов открыто развеваются нидерландские флаги. На стеклах витрин расклеены маленькие бумажные флажки и лозунги. «ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЕВА, ДА ЗДРАВСТВУЕТ ОТЕЧЕСТВО!» Люди толпятся у витрин и читают.
Все ликуют. Мы с Трюс тоже смеемся, растягиваем губы в улыбке. Стараемся участвовать в общей радости.
– Мы свободны! – кричу я людям, но смеются они, не я. Не знаю, куда подевалась я. За прошедшие годы, месяцы все изменилось. Бабушка Браха, Лутье, Абе, Тео – столько потерь. Похоже, с ними потерялась и я.
А где Ханни? Где Сип?
Гроте Маркт заполнена канадскими солдатами, повсюду стоит грохот железных чудищ, с помощью которых они вытурили фрицев. Здоровенные, сильные парни. Герои. Люди восторженно кричат, пытаются дотронуться до их рук, машут флажками, шумят. Канадцы подают знак, и дети запрыгивают на танки, на грузовики и едут с солдатами. Томми, как все их называют, раздают сигареты и шоколад. Их обнимают и сажают на плечи.
Мы с Трюс уезжаем. На велосипеды – и прочь от всего этого счастья. Приближаясь к Амстелвейнсевег, мы переговариваемся все меньше и меньше. Съездить в тюрьму – единственное, что мы еще можем сделать для Ханни. Вдруг есть шанс, малейший, что она все-таки там?
– Никогда не знаешь, – говорит Трюс.
– Да, – соглашаюсь я. – Наверняка там еще остались заключенные.
Нам обеим очень хочется в это верить.
Я до сих пор не рассказала Трюс о Стейне. Никак не могу собраться с духом. Сначала Ханни, каждый раз думаю я. Сначала Ханни. И только потом…
О том, кто предал нашу группу, я тоже смолчала. И Франсу не рассказала. Одной бессонной ночью, на прошлой неделе, я вдруг мысленно увидела Петера, каким он был раньше. Моего Петера. И в один миг поняла его. Поняла его злость. Его предательство. Поняла, что он вовсе не хотел, чтобы оно привело к тому, к чему привело.
По пути мы проезжаем мимо мест, где проводились расстрелы. Там лежат цветы, висят приспущенные флаги. В ветвях деревьев тихо шумит ветер, в придорожной траве алеют первые маки. Какие-то незнакомцы угощают нас «сливочным кремом» в картонных стаканчиках – приторно-сладкой свекольной водой, взбитой в пенку. Мы смеемся. Кричим: «Конец войне! Мы свободны! Теперь заживем!» Но как? Понятия не имею.
У тюрьмы собрались десятки людей. Почти все с цветами. Солдат ВВ зачитывает вслух имя. Двери открываются. Из них выходит бывшая заключенная. Щурится от непривычного света. Раздаются крики «ура!». Она в смятении озирается. К ней бросаются мужчина с женщиной, обнимают ее. Вскоре все трое уходят, рыдая и прижимаясь друг к другу.
Мы с Трюс молча смотрим на дверь. Раз за разом она открывается, наружу выходит арестантка, ее радостно приветствуют, дверь закрывается. Дверь – арестантка – ликование – уход. Чем сильнее редеет толпа вокруг нас, тем быстрее растет ком у меня в горле.
Когда последние ожидающие забирают с собой последнюю девушку, мы с Трюс остаемся одни. Я подхожу к солдату.
– Все уже вышли?
– Все, – подтверждает он, собираясь снова зайти внутрь.
Я ставлю ногу на порог.
– Может быть, больные остались?
– Больше никого нет. Даже мертвых.
Мы едем на Ветерингсханс, но Ханни нет и там. Выслушав нас, тамошний охранник говорит:
– Живой вы ее уже не найдете.
Он произносит это уверенно, без тени сомнения. Лицо Трюс не выдает ни единого чувства. Я молчу.
Мы едем обратно в город, на праздник. Повсюду все так же кричат, поют, смеются. А у меня внутри сгущается тишина. Заходит солнце, а с ним гаснет и надежда.
43
Еще совсем рано, когда мы, бойко крутя педали, едем домой. Домой. Я все повторяю в мыслях это слово – так странно оно звучит. И так радостно. Интересно, мама уже будет там? Внутрь мы, во всяком случае, попадем: Трюс забрала ключ у тети Лены, а квартиранты давно съехали.
– Теперь начнется нормальная жизнь, – говорю я Трюс.
Она не отвечает, только окидывает меня быстрым взглядом. Не знаю, зачем я это сказала. Наверное, потому, что так этого хочу – чтобы вернулась нормальная жизнь. Хотя какая она, эта жизнь, уже и не знаю. Единственное, что я знаю, – то, что старая жизнь нам больше не впору. Да и как она может быть впору? Чем ближе Брауэрстрат, тем медленнее мы едем.
Светит солнце. Я то греюсь в его тепле, то дрожу от холода. Новый мир залит ярким светом. Мы едем мимо парка Кенау, где вовсю цветут одуванчики. На улицах, несмотря на ранний час, уже много людей. Я смотрю на этот внешний мир, где парни и девушки влюбляются, держатся за руки, прогуливаются по парку. Он совсем близко, этот мир, на расстоянии вытянутой руки, но ухватиться за него я не могу. Только смотрю как сквозь запотевшее стекло.
Интересно, что видит Трюс? Как они будут гулять здесь со Стейном? Об этом она мечтает? По ее невозмутимому лицу не скажешь. Сегодня вечером я расскажу ей о нем… о том, как его… Но это вечером. Сперва – мама.
Трюс отпирает входную дверь. Нас встречает тишина: мамы еще нет. Дом будто уменьшился в размерах. Пахнет сыростью. Мебель, подоконник – все покрыто слоем пыли и затянуто паутиной. В прихожей вдоль плинтуса ползают муравьи. Мы принюхиваемся и присматриваемся, как собаки. Все наши вещи снова лежат на местах – может, их никто и не убирал. На каминной полке стоит наша довоенная фотокарточка. Мама, Трюс и я. Не помню, когда был сделан этот снимок. Рядом – наш с Трюс школьный портрет. На блузках – по красивой брошке. Мои волосы распущены. Я смотрю на себя как на чужую. Какими же беспечными мы были!
Я смотрю на то, чего больше нет. За это время произошло столько всего, что кажется, будто между той девочкой и мной нет никакой связи. Смогу ли я когда-нибудь рассказать маме, что видела, что делала?