Именно в это желтое время Он пришел снова.
Мама с Игорьсергеичем в тот вечер ушли в театр — они по вечерам все время куда-то уходили, даже намного чаще, чем это было с папой. Нина театр не любила — там всегда кривлялись и очень громко орали. А мама любила. Время было шумное, зазывное, и каждый поход на спектакль к знакомым артистам обычно заканчивался последующими возлияниями у кого-то в гостях. Хотя часто даже не было известно, кто приглашал — просто назывался адрес, и все знакомые и малознакомые после спектакля туда и шли. По дороге покупали в ресторане портвейн или еще что и «заваливались» в гости, как любил называть это Игорьсергеич. Иногда гуляли и до утра. А Нина почти всегда засыпала одна, привыкшая к одинокой девичьей жизни.
Она вяло прошла одиноким дозором по квартире, проверила, хорошо ли выключен газ, дотронувшись до газового ключа на трубе, как это делала мама, подергала ручку входной двери и поплелась к себе в комнату, поглаживая по дороге Брокгауза и Ефрона.
— Спокойной ночи вам, я пошла, — сообщила Нина энциклопедии.
— И тебе, Нинка, — ответила она сама себе писклявым мальчишечьим голосом.
Занавески в ее комнате были не до конца задернуты, и через легкую кружевную тюлевую занавеску (бабушка смешно называла ее «тюля» — у нее была точно такая же) проглядывал свет дворового фонаря. «Хоть не кромешная тьма», — подумала Нина, накрываясь одеялом. Чтобы побыстрее заснуть, надо было подумать о чем-то очень хорошем — о щенке, например, который забрался бы с ней на кровать, а Нина бы его не пускала, у собаки ведь должно быть свое отдельное место. Нина представила, как собачонок пытается к ней запрыгнуть на высокую пружинистую кровать, как у него это не получается, и тогда щенок, схватив за уголок одеяла, начинает тащить, а Нина держит крепко-крепко. Потом он утихомиривается, укладывается под скрипучим матрасом и, тяжело вздохнув, кладет, наконец, свою большую умную голову на лапы. Нина разулыбалась и начала уже тихонько проваливаться в сон под тихое журчание еле слышного Трудиного радио. Радио было далеко-далеко, словно в другой стране, и что-то напевало приятным голосом не то дяди, не то тети, Нина не могла различить ни одного слова, просто это был чуть заметный фон для сна — других звуков во дворе и не слышалось. Потом повернулась на другой бок, хорошенько подоткнула под себя одеяло, чтоб оно не свешивалось, и глубоко, по-бабьи, вздохнула.
В тот же миг, на выдохе, она каким-то первобытным чутьем уловила чуть заметное движение ветерка в комнате, словно мимо головы пролетела осенняя сонная муха. Нина вздрогнула, обернулась и захлебнулась вздохом.
Из открытой форточки, уткнувшись в тюль, медленно и хищно выползало длинное ядовитое жало, найдя путь меж плотных занавесок. Ткань острым углом выдвигалась все дальше и дальше от окна, заняв уже полкомнаты, и направлялась к кровати, где застыла девочка.
Нина лежала с широко раскрытыми глазами и от ужаса не могла даже крикнуть — она и дышать не могла, ей никак нельзя было сейчас дышать! Она это точно знала! Воздух распирал ее легкие, рвался наружу, но Нина держалась из последних сил, сдерживая его внутри и заталкивая подальше вглубь. Каждый вздох — это громко, судорожно думала она. Животные слышат лучше человека, а у насекомых, может, слух даже еще острее. Она же не зря читала энциклопедию… Ей казалось, что жало это могло принадлежать какому-то насекомому, о котором еще даже не подозревали всезнающие Брокгауз и Ефрон — существу гигантскому, голодному, с вечно ворочающимися челюстями и длинными жесткими блестящими волосинами на протяженных черных ногах.
«Наверное, это паук», — подумала Нина. Она очень боялась пауков с самого раннего детства. Папа однажды показал ей безобидного паучишку под лупой, и она тогда внимательно его разглядела. А разглядев, зарыдала, что на земле живут такие волосатые страшилища с жуткими глазами и что они не вымерли все вместе с мамонтами, а дожили до наших дней. Нину тогда успокоили, но страх пауков остался.
Вот и сейчас, наверное, один из этих ископаемых гигантов стоял на расстоянии всего нескольких метров от Нины, и только обычное окно разделяло их. Этот паук вылезал по ночам из норы, а под утро зарывался обратно под землю или уползал куда-нибудь в тоннель метро, скрываясь от людей и яркого солнечного света
«Надо закрыть глаза, надо закрыть глаза», — давала себе команду девочка, но в ее глазах словно торчало по спичке, сдерживая веки и не разрешая им зажмуриться. Девичье сердечко билось громко и быстро, Нина испугалась, что этот живой сердешный звук может услышаться наружи. Она безотрывно смотрела на длинное жало, замершее посреди комнаты и угадывающееся сквозь тонкий, как паутина, тюль, и краем глаза заметила, как за окошком двинулась черная тень, полностью закрыв на мгновение скудный дворовый фонарь. Потом она услышала, как ее тихо позвали. Голос доносился из форточки, но, казалось, был совсем рядом, словно кто-то шептал ей на ухо:
— Ни-и-и-на-а-а…. Ни-и-и-на-а-а-а-а… Малы-ы-ы-ы-ы-ш-ш-ш-ш-ш…
Голос с придыханием, тихий и завораживающий, уже знакомый. Сердчишко бешено заколотилось, пытаясь достучаться до своей хозяйки. По девочке прошла судорога, словно ее мощно ударило током. Она вцепилась в одеяло, зажевав кусок его, чтоб не закричать, затряслась вся мелким бесом и, скорчив рожицу, как грудничок перед кормежкой, обмочилась, беззвучно заплакав…
Она точно знала, она была просто уверена, что за окном стоит огромный паук с головой того дядьки, с мелкими злыми глазками, жадный и не знающий пощады, который разузнал, что взрослых нет дома и самое время поживиться молодой кровушкой. Нина еще сильнее вжалась в теплую лужу под собой, вспомнив некстати картинку из энциклопедии про камбалу, которая зарывалась в песчаное дно, чтоб ее не заметили. Она была готова, что паучье жало вот-вот уткнется ей в бок, проткнет насквозь и утащит в форточку. Нину заколотило еще сильнее, она выдернула изо рта одеяло и заорала:
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!!!!!!!
Жало дернулось и попятилось. Но Нина этого не увидела — она вконец расплакалась, всхлипывая и размазывая по щекам сопли и слезы. Она первый раз плакала так яростно и самозабвенно, пытаясь выплакать весь этот ужас, смыть горючими слезами, прогнать, забыть. Она все рыдала и рыдала, а потом, устав сотрясаться и совершенно обессилев, стала просто тихонько выть. Но на вой сил тоже не оставалось — слышались лишь редкие всхлипывания. Глаза ее закрывались, веки тяжелели, и у нее уже не получалось отделить сон от яви. Девочка так и заснула на мокрой пахучей простыне и подушке, пропитанной горячими солеными слезами, заснула, спасаясь от страшного, поджидающего ее у окошка человека-паука или кто это там был.
Писальщик, стоящий у низкого Нининого окошка, улыбнулся, услышав жуткий девочкин крик, а затем вой. Он стал вытягивать из форточки длиннющую голую ветку, которая только что так удачно исполнила какую-то страшную неведомую ему роль. «Почему же малышка так перепугалась?» — подумал мужчина. Он отбросил черную прядь со лба, пристроил хворостину у стены и подошел вплотную к форточке. Закрыл глаза и, чуть наклонившись, стал внюхиваться в аромат, который исходил оттуда, из комнаты, стараясь вовсю насладиться и звуками, и запахами. Он хищно повел носом и слегка оскалился, уловив прелый солоноватый запах мочи и услышав шорох с тихим приглушенным повизгиванием, словно где-то в углу на старой лежалой подстилке проснулись и завозились обделанные щенки. Чуть подавшись вперед, он приоткрыл тяжелую занавеску, чтобы по-гурмански вкусить детские запахи — они были красивыми и многослойными, и каждый, чуть соприкасаясь с другим, раскрывался, как настоящий бутон. О, какие это были изысканные духи — скорее не духи, а сама похоть, укутанная в облако сладчайших благоуханий! Запах детской мочи, конечно, перебивал все остальные — он, как показалось мужчине, чуть отдавал клейкими соцветиями тополя, слегка солоновато-сладкими, и лежал в основе целой пирамиды из ароматов.
Чуть глубже втянув воздух в легкие и прогнав его по всем витиеватым рецепторам, он ощутил ноту сердца — так сказать, главную тему аромата комнаты, где уже спала, отключившись, Нина. Это был запах стойкого страха. Он тяжело нависал над остальными, был почти осязаемым и успел пропитать все вокруг, забивая основной дух. Запах человечьего страха, накопленный за всю историю существования людей кровью, генами, веками и чем там еще, запах страха, как если бы он существовал вообще, ворвался в ноздри тончайшим шлейфом и дрожью прошел по всему телу Писальщика.
Мужчина снова оскалился, узнав его, приоткрыл влажные глаза и посмотрел в комнату. Девочки видно не было, просто в левом углу на железной кровати лежала небольшая одеяльная горка в меленький цветочек, которая закрывала Нину с ног до головы, прятала ото всех. Вот ты где, малышка, еще шире улыбнулся Писальщик. Он снова прикрыл веки и продолжил, как великий парфюмер, раскладывать запахи по нотам. После основы и ноты сердца шли верхние ноты, самые быстро улетучивающиеся компоненты, которые обычно испаряются первыми, стоит лишь открыть флакон. Это были теплые слезы, решил мужчина, которым и верить-то никак нельзя.
«Девичьи слезы» — так бы он мог назвать эти духи.
Писальщик снова ухмыльнулся. Было уже поздно, двор совершенно почернел, а ветка липы махала на ветру перед фонарем, то совершенно закрывая свет, то ослепляя все вокруг. До Писальщика свет почти не доходил — он стоял черный, как тень, уверенно сливаясь с темнотой тупика. Он чуть оторвал лицо от решетки — оно никак не пролезало, хотя, казалось, еще чуть-чуть и получилось бы, — обернулся для верности и снова слился с решеткой, жадно улыбаясь в предвкушении своей тихой плотской радости. Потом, отодвинув полу черного плаща, нашел в штанах то, что искал, завозился и сдавленно охнул, закатив глаза…
Утром в комнату вошла мама Варя, весело о чем-то воркуя. Пробило десять, и Нина должна была давно встать, пусть даже в воскресенье, она всегда вставала чуть свет.