Девочка с Патриарших — страница 24 из 28

— Никто не обижает? — Труда настойчиво добивалась от Нины хоть каких-то слов, хоть звука на худой конец, просто любого подтверждения ее присутствия на этой уютной и теплой кухоньке.

Нина вдруг зыркнула на Труду исподлобья, словно та произнесла что-то очень важное. Потом затрепетала, снова опустила глаза и отхлебнула чая.

— Все хорошо у меня, — чуть слышно произнесла она.

— А учишься как? Отличница небось? — Труда пыталась растормошить Нинку, но особо не получалось.

— Все хорошо у меня, — Нинка снова отпила глоток чая, встала, поправила платье, сказала чуть слышное «спасибо» и пошла к себе.

— Нда-а-а, растет девочка, повзрослела-то как… А так вся в тебя, отпочковалась просто! Словно Вовка в процессе и не участвовал! Пальцем гены не размажешь… — Труда снова принялась за сыр. — Что-то я прям как гусеница, жую, жую, жую. Но это на нервной почве, вы ж мне не чужие. А ты, Варь, не волнуйся! Гормоны играют, это ж видно, к бабке не ходи! Совсем другая стала, а как же! То ли еще будет! Не наседай ты на нее, все образуется!

— Легко сказать — не наседай! А чего она после школы спать сразу ложится? А чего встает с синячищами под глазами? А чего тройки стала носить?

— Тоже мне, проблема! Кто это тройки не получал? — вступилась за девочку Труда. — Тройки не показатель! Вот отстань от ребенка, как есть говорю, отстань! Уж поверь моему опыту общения с этой мелочью!

Варя вздохнула. Никто, даже Лелька-карлица, и та не находила ничего страшного и болезненного в изменении поведения одиннадцатилетней девочки. Гормоны, и все тут. С одной стороны, это, конечно, Варю успокаивало: она сама понимала, что этот малоприятный переходный период от ребенка к подростку может полностью перекроить характер, но просто не ожидала, что с ее Нинухой это случится так резко. С другой — она материнским нутром чувствовала, что не только гормоны могли так повлиять на дочку.

Варя сидела, слушала вполуха эмоциональные рассказы из Трудиной жизни, все время бегала к холодильнику, чтобы снова и снова подрезать дефицитного сыра для ненасытной соседкиной утробы, и удивлялась тому, как быстро может все перемениться — вот так взять и абсолютно перемениться! И если совсем недавно казалось, что и Игорьсергеич, и новые романтические отношения, и бурная светская жизнь, и неожиданный денежный разгул — это все к лучшему, то сейчас некогда радужные ощущения постарели и поблекли, словно их несколько раз хорошенько простирали хозяйственным мылом. Уже не радовали ни новые платья, ни микроскопические золотые часики, подаренные Игорьсергеичем на день рождения, ни давно обещанное и наконец случившееся продвижение по службе, хоть и небольшое, но все же, ни путевка в элитный санаторий в Евпаторию на целый август будущего лета, ни сам молодящийся и подкрашенный то хной, то басмой Игорьсергеич. Варя почему-то скучала по недавней прошлой жизни, хотя эту ностальгию старалась почти не замечать, но подсознательно сравнивала себя нынешнюю с собой той, Володькиной, и сразу грустнела.

Ничего, прорвемся, подумала она, дай бог не хуже.

Варя решила для себя, что даст еще на Нинкины гормональные превращения месяцок-другой, и если будет так же или хуже, то поищет хорошего врача, чтоб серьезно проконсультироваться и решить, что делать, пока доча совсем не одичала.


Был вечер, Нина пришла домой поздно. Она теперь оставалась в школе дольше всех, даже учителей, пока старая грозная уборщица не вытесняла ее наконец за дверь.

— Иди отсель, Караваева, че ты мне тут топчешь и убираться не даешь! Не люблю я, когда под ногами шныряют, как так работать-то? — И она демонстративно упиралась грязной половой тряпкой Нинке в ноги. — Видишь? Как мыть, когда ты тут околачиваешься?

На третьем уроке она вообще заснула — не первый раз, кстати. Слушала, как историк, сухонький, седенький и поживший, читал зычным и совершенно не сочетающимся с его видом голосом «Одиссею» Гомера. Историк в далекой молодости играл в студенческом театре и надо не надо вспоминал свою буйную сценическую юность, и, видимо, очень жалел, что не пошел актером, выступая теперь перед малолетками с чтением стихов. То со «Словом о полку Игореве», то с какими-то сагами, теперь вот с «Одиссеей»…

Страшно рычащая Сцилла в пещере скалы обитает.

Как у щенка молодого, звучит ее голос. Сама же —

Злобное чудище. Нет никого, кто б, ее увидавши,

Радость почувствовал в сердце, хоть если бы бог с ней столкнулся.

Ног двенадцать у Сциллы, и все они тонки и жидки.

Длинных шесть извивается шей на плечах, а на шеях

По голове ужасающей, в пасти у каждой в три ряда

Полные черною смертью обильные, частые зубы.

В логове полом она сидит половиною тела,

Шесть же голов выдаются наружу над страшною бездной,

Шарят по гладкой скале и рыбу под нею хватают.

Тут — дельфины, морские собаки, хватают и больших

Чудищ, каких в изобильи пасет у себя Амфитрита.

Из мореходцев никто похвалиться не мог бы, что мимо

Он с кораблем невредимо проехал: хватает по мужу

Каждой она головой и в пещеру к себе увлекает.

Нина хорошо помнила, как она внимательно вслушивалась в совсем не рифмованные строчки, но это не мешало ей явно видеть перед собой жуткую Сциллу. Имя было такое же ужасное, как и само чудовище в ее представлении, особенно резануло сочетание «с» и «ц», вместе эти буквы звучали уж очень угрожающе: «сццц», «сццц»… Она представляла эти шесть извивающихся, как змеи, шей с маленькими зубастыми головками почти без лиц. Хотя нет, лица вдруг разом нарисовались. И все оказались похожими на лицо Писальщика. Шесть маленьких зубастых Писальщиков на теле одного огромного чудовища…

Нина словно ждала его, то есть не его, а их. И даже особо не испугалась. Ее маленькая душа словно примерзла где-то в районе грудной клетки, может, даже к сердечку, и уже не имела возможности трепетать. Да и сама Нина была какая-то заледенелая. Она спокойно и совершенно безучастно слушала голос историка, который начал постепенно удаляться и удаляться. И вдруг ее резко оглушило:

— Караваева! Выспалась?

Учитель стоял над ней. В классе больше никого не было.

— Ты проспала весь урок! В чем дело?

Нина протерла глаза, чтоб окончательно стряхнуть с себя сон. Она поначалу не могла понять, как очутилась в классе, ведь ей было так интересно наблюдать за страшной Сциллой, следить, как она передвигает своими жидкими ногами и клацает «обильными», в три ряда, зубами. А тут сразу живой и рассерженный историк, так не похожий на злобное чудище.

— Караваева, еще раз такое случится — вызову мать! Я не позволю, чтоб ты игнорировала историю Древней Греции! Это самая интересная тема в пятом классе! Как можно засыпать под «Одиссею»?


Ей было, конечно, стыдно, что такое произошло, да и ребята, наверное, над ней еще посмеются. Нина оставила портфель в прихожей и пошла в ванную смывать с себя сегодняшние школьные воспоминания. Надела длинное домашнее платье и устроилась на кухне, чуть не забыв поставить на плиту кастрюлю с борщом.

За окном уже темнело: зимние синие утра почти сразу переходили в фиолетовые сумерки, так и не дав разойтись и окрепнуть совсем коротенькому дню. Нина очень любила сидеть на кухне, когда дома никого не было. Кисло запахло супом, в кастрюле забулькало и забурлило. Нина налила себе плошку, глубокие тарелки для первого она никогда не брала, в них все остывало намного быстрее, чем в пиалах, а бабушка приучила ее есть только дымящийся суп.

Нина вяло взглянула на окно и колючие кактусы. Идти отвоевывать у них место не хотелось, да и окна она теперь не любила. Она села на древний низенький продавленный диван, который Игорьсергеич недавно одел в серый казенный чехол, и завозила ложкой в супе. Над плошкой поднимался пар, и Нина безучастно смотрела, как он растворяется, смешиваясь с воздухом. Потом принялась хлебать борщ, особо не чувствуя вкуса. Все делала замедленно, словно в полусне. Съела несколько ложек, которые дались ей с трудом. Ей вообще казалось, что пища плохо проходит, ее надо было проталкивать с усилием, словно в горле стоял ком. Да и голодной она особо не была, хотя с утра, когда она позавтракала, прошел уже почти целый день.

Отодвинула почти полную тарелку и посидела так еще какое-то время, совершенно не шевелясь, словно притаившись. Потом встала, маленькая, щуплая, чуть сгорбленная, и пошла по стеночке в свою берлогу, глядя под ноги. Перед дверью переметнулась с ноги на ногу, словно решая, входить или подождать, и все-таки нехотя вошла. Занавески были закрыты, Нина попросила маму их вообще больше никогда не открывать: «Зачем, — сказала, — я прихожу, когда уже темно, все равно задергивать сразу, а так все готово». Мама согласилась, но все равно каждый раз ворчала, сравнивая Нинину спальню с темной медвежьей берлогой — ни окно открыть, ни света дать, как есть звериное логово!

Чехлы Игорьсергеича Нина в свою комнату не пустила, хотя пару раз он порывался: так лучше, говорит, и мебель сохранится, и интерьер покажется более стильным, почти заграничным, да и сразу видно будет, если девочка что заляпает своими грязными руками, чтоб сразу постирать, а не сидеть в грязи и антисанитарии. Но Нина вдруг категорично и даже неожиданно агрессивно отказалась, чем сильно удивила отчима. Поэтому никакого серого цвета в Нининой комнатенке не наблюдалось — все в разнопер, как говорила бабушка, яренько.


Нина легла на кровать, не включая свет, и стала следить, как наверху шевелятся тени, пролезающие в узкую полоску между карнизом и потолком. Тени эти выглядели довольно однообразно: ветки, крупные и мелкие, далекие и близкие, ничего больше, но Нине они напоминали худые руки с длинными многочисленными пальцами. Обильными, как сказал бы, наверное, Гомер, хотя звучало это, с Нининой точки зрения, совершенно неграмотно. Руки-ветки то приближались к Нине по потолку, надеясь, наконец, ее схватить, то удалялись в ожидании или же, наоборот, в предвкушении броска.