Антошка сидела, сцепив руки, пораженная, молчаливая. Пикквик вертел головой и посматривал умным карим глазом то на хозяйку, то на доктора.
— И кстати, — закончил свой рассказ мистер Чарльз, — «дедушка Питер» сам разбил и искромсал свою коллекцию часов, чтобы она не досталась людям, и привел в негодность механизм часов на городской ратуше. В тот октябрьский день они, пробив последний раз полдень, остановились. Остановились, наверное, навсегда.
«НЕНАВИЖУ МОРЕ!»
Пароход сильно качало, и Елизавета Карповна с Антошкой поднимались по трапу в кают-компанию, держась обеими руками за поручни. Какая-то сила заставляла их то становиться на колени и почти носом прижиматься к ступенькам, то грозила опрокинуть навзничь, сбросить с трапа. Антошке было даже весело.
— Мы с тобой похожи на подгулявших матросов, — смеялась она. — Мамочка, ставь ногу крепче на ступеньку. Вот так. — Но сама она не в силах была опустить ногу: эта невидимая, но властная сила отдирала ноги от ступенек, а руки — от поручней.
Дверь в кают-компанию то не хотела открываться, словно ее пришили гвоздями, то вдруг сама собою распахнулась, и обе влетели в кают-компанию.
Сидевший за столом, ближе к двери, старший механик успел расставить руки и поймал Елизавету Карповну, а доктор таким же способом не дал Антошке растянуться на палубе.
— Вот так шторм! — воскликнула Антошка. — Еле взобрались.
В кают-компании раздался дружный смех.
— Это далеко не шторм, — сказал капитан, — всего четыре-пять баллов, хотя в этом море и такой ветер разводит порядочную волну. Но шторм наверно будет. Вы не боитесь качки?
— Нет, — с уверенностью сказала Антошка, — это даже интересно.
Капитан пожал плечами.
Суп к ленчу не подали. Даже жаркое в глубоких тарелках вставили в какие-то гнезда, вдруг появившиеся на столе. Вилка у Антошки часто проезжала мимо рта, и доктор посоветовал есть ложкой.
Но ей вдруг расхотелось есть и стало почему-то тоскливо.
Пароход раскачивался все сильнее.
В обратный путь их провожали доктор и старший механик.
— Хотите взглянуть, что творится на море? — спросил механик.
— Хочу, — без энтузиазма согласилась Антошка.
Взобрались по трапу на самую верхнюю палубу, старший механик приоткрыл дверь. Солнце мутным фонарем висело в тумане. Ветер ударял по снастям, звенел и гудел весь такелаж, а волны вздувались, закипали белой пеной и рушились на пароход. Очень быстро темнело, хотя был третий час дня. Антошка высунула голову за дверь, но ветер захватил дыхание, и лицо обдало колючими брызгами.
— Все! — решительно сказал механик, захлопнул дверь и потянул Антошку вниз. — Сейчас волны начнут перекатываться через палубу, а нам с вами оказаться за бортом в такую погоду совсем ни к чему.
Вниз Антошка уже не шла, а висела на руке мистера Стивена. В коридоре ее, как булавку к магниту, приклеивало то к одной переборке, то перебрасывало к другой. Но эта сила не действовала на старшего механика. Он шел покачиваясь, не спешил ставить ногу, словно нащупывая силу, на которую он мог бы опереться.
Ветер все глубже подкапывался под пароход, вычерпывал воду то из-под одного борта, то из-под другого, и Антошке казалось, что корабль проваливается в океан по какой-то чертовой лестнице.
Елизавета Карповна лежала на койке, вцепившись руками в бортик.
Она укоризненно взглянула на Антошку.
Мистер Стивен показал им, как упираться пятками в бортик, чтобы не вывалиться из койки.
— Можно было бы прикрепить вас ремнями, как на самолете, но мало ли что. Старайтесь удержаться сами.
Пикквик скулил, его тоже тошнило; он ерзал на брюхе по полу, пытаясь уцепиться за что-нибудь лапами.
В каюте горел свет, иллюминаторы были задраены, и в стальные крышки гулко била волна.
На крючке висела мамина черно-бурая лиса хвостом вниз. Как живая, лиса металась по переборке; ее стеклянные глаза выражали ужас, когда она описывала полукруг и доставала хвостом до подволока и затем начинала стремительно описывать дугу в противоположную сторону. Чемоданы выползали из-под одной койки и, развивая скорость, стремительно летели под другую. Из гнезда на тумбочке выскочили стаканы и вдребезги разбились. Но ни у Елизаветы Карповны, ни у Антошки не было сил встать и навести порядок.
Корабль трещал, скрипел, свист и грохот разбушевавшегося моря наводил ужас. Антошка решила, что все кончено: на нее нашло какое-то оцепенение.
Мама что-то спрашивала — Антошка видела, как шевелились ее губы, но ничего не слышала. Пикквик, подняв морду кверху, жалобно выл.
Вспомнились качели. Антошка очень любила качаться на качелях, отталкиваться ногами, стоя на широкой гладкой доске, крепко держась за веревки; хотелось взлетать все выше и выше. Сейчас само воспоминание о качелях вызвало новый приступ тошноты. Пальцы ослабели, и Антошка вылетела из койки. Неодолимая сила потащила ее к маминой койке, а оттуда увлекла куда-то вбок. Антошка плакала злыми, беспомощными слезами, и теперь ей хотелось, чтобы конец наступил как можно скорее. Елизавета Карповна выждала момент, выбралась с койки и очутилась на полу рядом с Антошкой.
«Ну хотя бы минутку покоя, — протестовала Антошка, добираясь до своей койки, — перевести дыхание, хотя бы на минуту наступила тишина, прекратился скрежет, хруст, зловещий вой». Качка, как зубная боль: прислушиваешься к нестерпимой пульсирующей боли и с напряжением ждешь, когда все это кончится, и не можешь больше ни о чем думать.
Море разыгралось не на шутку.
Мама лежит, вернее, мечется на койке, изредка старается улыбнуться, подбодрить Антошку, но вместо улыбки — страдальческая гримаса. Антошку уже вывернуло наизнанку. Она чувствовала себя горошиной в погремушке, которую непрестанно трясут.
Пикквик, елозя по полу, выл, почти рыдал.
Кто-то тронул Антошку за плечо.
Мистер Мэтью, уцепившись за борт койки, протягивает Антошке какую-то пилюльку.
— Проглотите, мисс, вам будет легче! — кричит он ей на ухо. — Не поддавайтесь качке, постарайтесь лежать спокойно, иначе мозги собьются в омлет.
Антошка пытается подняться, но влипает в переборку, а потом летит на стюарда.
— Когда же это кончится? — кричит она зло, словно стюард повинен в этом. — Ненавижу море!
Мистер Мэтью осеняет себя крестом.
— Не гневите моря, оно не прощает таких слов. Море не любит слез, не любит обидных слов, оно жестоко мстит за это.
— Я не хочу, чтобы меня швыряло, — стонет Антошка.
— О мисс, если бы желание было лошадью, то каждый нищий прогуливался бы по Гайд-парку верхом. Половина матросов на пароходе тоже мучается, все новички лежат пластом. Ит куд би ворс! Ит куд би ворс![4]
— Что же может быть еще хуже?
— Не будем дразнить судьбу. Ит куд би ворс! Повинуйтесь морю, постарайтесь угадать его намерения, его желания, и вы победите. А лучше всего я прикреплю вас ремнями к койке, тогда вам будет легче.
Мистер Мэтью пристегнул двумя широкими ремнями Антошку к койке. То же сделал и с Елизаветой Карповной.
Теперь Антошка лежала какая-то покорная, безразличная, и это даже напугало Елизавету Карповну.
Когда стюард вышел, мать отстегнула на себе ремни: ей казалось, что, в случае чего, она не сумеет помочь Антошке…
К вечеру рев ветра стих, шторм словно с головой зарылся в океан и теперь раскачивал его изнутри, с самого дна. Белые барашки исчезли, море не вздыбивалось волнами, а проваливалось огромными впадинами, гладкими, отполированными, и внутри пузырилось, кипело, ревело, не в силах угомониться.
Свирепый шторм сменялся мертвой зыбью, изматывающей и корабли и команды.
Старший механик готовился ложиться спать, снял башмаки и прислушался: в грохот моря, скрип переборок, рокот машин, в весь этот дьявольский джаз вкрадывался посторонний звук, словно фальшивая нота в оркестре. Мистер Стивен прислушался, опытным ухом рассортировал звуки, определил происхождение каждого и вдруг оцепенел, смахнул внезапно выступившую испарину на лбу, сунул ноги в башмаки и уже в следующую секунду, громыхая по трапу, ворвался на капитанский мостик.
— Мистер Эндрю, — закричал он на ухо капитану, — прикажите раздраить носовой трюм! Танки… танки…
Капитану не надо было повторять. Только на секунду тревога мелькнула в глазах; он нажал кнопку звонка.
— Аварийная тревога!
По трапам сыпались матросы, кочегары, отдыхавшие после смены, радисты, врач, коки…
Да, теперь каждый чутким ухом ловил среди хаоса звуков самые страшные, хотя и не самые оглушительные.
Никто ничего не спрашивал — все понимали: в трюме с креплений сорвался танк. Нет, еще не сорвался, но уже раскачал крепления и, как проснувшийся зверь, ерзал по тесной клетке, ломая деревянные брусья, двигаясь туда-сюда, расталкивая все, что мешало ему вырваться на свободу, — и когда ему помогут волны, танк превратится в таран…
Ломами, лопатами, топорами и просто голыми руками отдраивали над трюмом верхний угол брезента, смерзшийся и превратившийся в чугун. Клинья обмерзли и не хотели вылезать из своих гнезд. Люди работали лихорадочно и, слыша грохот там, внутри, в трюме, думали только о том, чтобы успеть. Опасность умножила силы. Наконец отодрали третий, самый нижний слой брезента и в черную дыру стали нырять матросы.
Капитан уже не сидел на своем круглом стуле; он стоял, грыз трубку, стараясь понять, что происходит там, в смертельном поединке. Повернуть бы сейчас корабль носом по волне — тогда легче было бы справиться с многотонным танком, а то ему сейчас помогает бортовая качка. Но капитан сам не вправе изменить курс. Должен поступить сигнал от командира, но, когда он поступит, никто не знает.
Сорок человек пытаются усмирить чудовище. Это почти безумие. Раздается команда: «Подложить под гусеницу рельс!» Кто-то закричал. Раздавило? Ранило? Усилие, еще одно — и рельс водворен на место. Танк двинулся, ударился о рельс и словно в раздумье остановился. Но сейчас крен перенесетс