Девочки — страница 5 из 8

икто не пользовался. И украдена жестоко, вместе со временем, растянувшимся как ослабшая резинка и утратившим начало и конец. И это движение, воздушно пробегающее возле виска, тоже имело отношение к тому, что обычное время рассыпалось и куда-то делось, а это новое движется вместе с ней по тошнотворному обратному кругу. "Даже хуже, чем украли, - подумала Гаянэ, - меня забыли в каком-то страшном месте". Кончик носа онемел от ужаса, ледяные мурашки ползли по спине, и темный водоворот медленно поднимал её, и кружил, и нес в такую глубину, что она догадалась, что умирает. "Гаянэ! Гаянэ!" - звал её издалека громкий переливчатый голос, похожий на бабушкин, но она понимала, что это не бабушка её зовет и даже не цыганка, превратившаяся в бабушку, а кто-то другой, ещё более страшный и нечеловеческий...

- Гайка, выходи! - слышала она настойчивый шепот сестры. - Ушли цыгане, ушли. Тебя бабушка ищет!

Страшное место обратилось в сарай. Узкие лучи света пробивались сквозь щели между досками, и все было так просто и счастливо на кратовской даче, и бабушка в синем горохами платье уже шла к сараю, чтобы найти наконец пропавшую внучку, а Гаянэ, медленно приходя в себя, удивлялась малости и милости здешнего мира в сравнении с бездонностью и огромностью, нахлынувшими на неё здесь, в дровяном сарае, в начале лета, на седьмом году жизни...

Она кинулась к сестре с криком: "Вика! Вика! Не уходи!" - и обхватила её руками. Вика гладила её по холодной спине, целовала жесткие косы, ухо, плечо и шептала:

- Ты что, ты что, Гаечка! Не бойся!

И ей казалось в этот миг, что она действительно защищает свою милую и пугливую сестру от опасности, притаившейся за воротами...

С этого самого дня, так остро запомнившегося Гаянэ и совершенно забытого Викторией, в Гаянэ проснулась необыкновенная чуткость ко всему темному и тревожному. Это было особое чувство тьмы, и она испытывала его, даже открывая дверцу платяного шкафа. Там, в темноте, где отсутствовал свет, было ещё что-то, словами не называемое, открывшееся ей когда-то во тьме дровяного сарая. Даже такая маленькая и уютная тьма, которая образовывалась в задвинутом скользящей крышечкой пенале, и та вызывала подозрение. Хотя и смутное, но родственное чувство она испытывала, подходя к больной матери. Материнская болезнь представлялась ей тоже сгустком темноты, и она могла бы даже очертить ту область головы, шеи и груди, где тьма, по её ощущению, сгущалась.

Угаданный Викторией страх сестры побуждал её к жестоким шуткам: она прятала тетради сестры в самые недоступные уголки квартиры, заставляя её тем самым залезать в самые темные щели; засовывала в опасное темное пространство пенала дохлого жука, чтобы населить неопределенность ужасной действительностью. А когда Гаянэ взвизгивала, отбрасывая пенал, Виктория спасала её, прижимая к себе и улыбаясь снисходительно:

- Ты что, дурочка, чего боишься-то?

Виктории доставляла удовольствие власть над страхами сестры; взаимная любовь в эти мгновения утешения была так велика, а сами они были в ту пору ещё слишком малы, чтобы знать, какие опасные и враждебные примеси бывают подмешаны к человеческой любви.

Эмма Ашотовна, уязвленная трагической любовью и болезнью своей дочери и понимающая кое-что в безумии и жестокости любви, совсем не интересовалась отношениями девочек и природой их взаимной привязанности. Она была единственным в семье человеком, обладающим достаточной чуткостью и способной в этом разобраться, но Эмма Ашотовна выстроила строгую и глубоко восточную иерархию: если речь не шла о смерти, то главным событием жизни она считала обед, а уж никак не ссоры и перемирия в детском стане.

Эмма Ашотовна торопливо сбрасывала с плеч хлопотливое утро с долгим расчесыванием четырех длинногривых голов - её собственной, дочерней и внучкиных, - плетением темных кос и одеванием всех в пахнущее чугунным перегретым утюгом белье, скорый небрежный завтрак, мелкую уборку и приступала к приготовлению обеда со всеми его печеными баклажанами, фаршированными помидорами, острой фасолью и пресным хлебом.

Хотя она была родом из богатой армянской семьи, детство и юность она прожила в Тифлисе, и кухня её была скорее грузинская, более сложная и разнообразная, чем принято в Армении. Она вела счет орехам и яйцам, зернышкам кориандра и горошинам перца, а руки её тем временем совершенно независимо делали мелкие и точные движения, и она наслаждалась стряпней, как музыкант наслаждается музыкой, рождающейся от его пальцев.

Обычно в половине седьмого приходил с работы Серго. Стол был уже накрыт и полыхал запахами. Серго мыл руки и выводил жену к столу. Она шла мелкими шагами заводной куклы и слабо улыбалась. Комната эта была сумеречная, безоконная, освещена желтящим электрическим светом, и лицо её приобретало оттенок старого фарфора. Ее усаживали в кресло рядом с мужем. Девочки сидели по обе стороны от родителей, но по длинной стороне стола, в другом торце восседала Эмма Ашотовна. Феня, открыв коленом дверь, вносила розовую супницу, размер которой значительно превосходил потребности семьи. Поставив супницу возле левого локтя хозяйки, Феня исчезала - она обедала на кухне и ни за что не согласилась бы сидеть за этим парадным господским столом, где тарелки сменяли чуть ли не три раза, а еды накладывали по маленькой ложечке.

На донышко Маргаритиной тарелки наливали немного супу, она брала в тонкую руку тонкую ложку и медленно опускала её в тарелку. Трапеза эта была чисто символическая - ела она только по ночам, в одиночестве: два куска черного хлеба с сыром и яблоко. Всякую другую еду - с первого года её болезни, когда мать все пыталась накормить её чем-нибудь более питательным, - брала в рот и не проглатывала.

В этот вечер, как обычно, Эмма Ашотовна отнесла на кухню посуду и, надев грязные очки и чистый фартук, приступила к мытью. Это была её поблажка Фене, которая блюла свою честь перед соседками и не уставала им напоминать: "Я не кухарка, я детей подымаю".

Серго отвел Маргариту в комнату и сел возле старого приемника покрутить его ребристые ручки.

Оставаясь наедине с женой, Серго разговаривал. Нельзя сказать, чтобы с ней. Но и не совсем сам с собой. Это был странный разговор двух безумий: Маргарита бессловесно обращалась к своему любимому мужу с давно заржавелым укором, почти не замечая грузного седого человека, в которого превратился Серго за годы её болезни, а он, пересказывая и комментируя вечерние радиопередачи, безнадежно пытался с помощью этого зыбкого звукового моста пробиться к Маргарите теперешней, но все ещё сосредоточенной на давнем несчастном событии. Они упирались друг в друга глазами, не совпадая во времени на десятилетие, и продолжали свой дикий диалог: слепого с глухонемым.

- Где Гаянэ? - неожиданно внятно спросила Маргарита.

- Гаянэ? - Серго как будто на полном ходу врезался в фонарный столб. Гаянэ? - переспросил он, ошеломленный тем, что впервые за многие годы жена задала ему вопрос. - Они учат уроки, - тихо ответил он Маргарите, беря её за руку. Рука была как стеклянная, только что не звенела.

- Где Гаянэ? - настойчиво переспросила Маргарита.

Серго встал и заглянул за перегородку. Вика сидела к нему спиной и скрипела ручкой. Почерк у неё был с большим нажимом, чреватый кляксами, и, когда она писала, локоть её так и ходил.

- А где Гаянэ? - спросил отец.

Виктория дернула плечом, чернильная слеза вытекла из-под пера.

- Откуда я знаю? Я её не сторожу, - не оборачиваясь ответила Виктория.

Виктория не цитировала. Просто вся её маленькая жизнь намеревалась стать цитатой и, блуждая, не находила контекста.

Серго, взбудораженный обращением к нему жены, машинально искал по квартире Гаянэ. Он вышел в общий коридор, зашел в его слепой отросток, дернул дверь уборной, но там как раз никого не было. Прошел на кухню, где Эмма Ашотовна терла сверкающие спинки тарелок, и в недоумении сказал теще:

- Маргарита спросила, где Гаянэ.

Эмма Ашотовна остановилась, как будто у неё завод закончился.

- Маргарита тебя спросила?

- Где Гаянэ... - закончил он.

Она бережно поставила тарелку и, всколыхнувшись грудью и боками, почти побежала к дочери. Отодвинув до упора дверку в её комнату, с порога она спросила:

- Маргарита, как ты себя чувствуешь?

- Хорошо, мама, - тихо, не шевеля даже ресницами, ответила Маргарита. - А где Гаянэ? - снова спросила она, и до Эммы Ашотовны дошел наконец смысл вопроса.

Гаянэ не было. Более того, на вешалке не было её новой кошачьей шубки, а под вешалкой не было маленьких ботинок с фальшивой барашковой оторочкой. Опустевшие бессодержательные галоши стояли одиноко, каждая в своей подсыхающей лужице.

- А где Гаянэ, Вика? - спросила бабушка.

- Откуда я знаю... Мы сидели-сидели, а потом она ушла, - ответила Вика.

- Давно? Куда? Почему же ты не спросила? - взорвалась целым веером вопросов бабушка.

- Да не знаю я. Не видела. Минут десять или сорок. Откуда я знаю... все ещё не отрываясь от тетради, ответила Вика. С фальшивым увлечением она рисовала на обложке тетради большую чернильную картину.

Эмма Ашотовна кинулась к Фене, но на двери её комнаты, выходящей в коридор, висел железный калач замка: была суббота, Феня ещё не вернулась от всенощной.

Времени было двадцать минут девятого, за окном стояла влажная густая темень, как бывает зимой в оттепель.

Не одеваясь Серго выскочил на улицу, пробежался по круглому каменному двору и остановился в подворотне: он не знал, куда теперь идти.

Эмма Ашотовна звонила по телефону родителям одноклассниц. Гаянэ нигде не было...

Завязка этого вечернего исчезновения произошла месяцем раньше. Девочки добаливали совместную ангину и сидели дома. Вика, учуяв через две двери запах свежих котлет, притянулась на кухню. Котлеты были большие, честные, начиненные чесноком и травами и исполнены с таким искусством, как будто им предстояла долгая и счастливая жизнь. До обеда было ещё далеко, но Вика получила одну - коричневую, в блестящей корочке, едва сдерживающей напор сока и жира. Вика откусила и замахала языком, шумно запуская в рот воздух для охлаждения котлеты. Обычно Эмма Ашотовна не до