– Пожалуй, Джимми, пора попрощаться, – сказала я.
– Слушай, пусть я не слишком хорошо разбираюсь в таких вещах, но если ты хотя бы зайдешь в дом…
– Попрощаться можно и здесь, без проблем. – И когда я раскрыла объятия и он шагнул ко мне, я положила руки ему на плечи, встала на цыпочки, запрокинула голову и поцеловала его.
Мне плевать, что он оттолкнул меня, что не сказал ни слова, только покачал головой и ушел в дом, что, едва увидев наконец настоящую меня, тут сбежал и заперся на все засовы: отец и должен оберегать семью от чудовищ. На все это мне глубоко плевать, а вот тебе, возможно, и нет: знаешь, что он сделал в самую первую очередь? Перед тем как вспомнил, кто он такой и как обязан себя вести? Он тоже меня поцеловал.
Я приехала за тобой.
Я приехала, чтобы забрать тебя с собой и увезти, потому что не могла вернуться домой, а теперь, когда все так закончилось, я и тебе не могла позволить вернуться домой.
Я не собиралась ехать без тебя.
Таков был план, помнишь? Уехать – и уехать вместе.
Вот так: мы против всего мира, мы против них. Мы. Две половинки целого. Сиамские близнецы, но без физического уродства, один разум и одна душа на двоих.
Я собиралась все тебе рассказать. Когда мы будем в безопасности, в пути, и прошлое останется скрежетать зубами у нас за спиной. Когда мы уедем далеко-далеко и наступит завтра. Я рассказала бы тебе свою историю, потому что ты выбрала меня, выбрала нас, и тебе можно доверить правду.
Ты оказалась не готова.
Ты это доказала со всей очевидностью.
Возможно, не стоило бросать тебя там одну. Определенно не стоило бросать тебя одну в таком месте, на вражеской территории, где все перепились и некуда спрятаться, не стоило думать, что ты знаешь свою норму, ведь именно я все дорогу удерживала тебя, сдерживала, придерживала тебе волосы и убирала за тобой блевотину, и делала вид, что ты сама умеешь за себя постоять. Возможно, не стоило бросать тебя там одну. Но тогда не надо было меня гнать.
Девочка встречает девочку, девочка любит девочку, девочка спасает девочку. Это наша история, Декс. Единственная история, которая имеет значение.
Вот наша история: та ночь в «Звере», до того как ты совсем окосела, когда мы отдались во власть колыхавшейся толпы и нас качала на своих волнах любовь незнакомых людей. Безоговорочная любовь, пульсирующая в такт музыке, волна, которая поднимает ввысь вне зависимости от того, кто ты такой. Океану не важно. Океан просто хочет хлынуть на берег, а потом унести тебя обратно, в глубину. Мы можем быть кем угодно. Мы можем оставаться сами собой – два тела, один разум.
Вот наша история: я нужна тебе, чтобы раскрепоститься. А ты нужна мне. Потому что ты верная, честная и хорошая, и все это получается у тебя само собой. Потому что ты делаешь выводы и проводишь границы. Ты моя совесть, Декс, а я – твое удостоверение личности. Порознь мы бесполезны. Мы имеем смысл только вместе.
Мне пришлось уехать. Тут нет моей вины. Тебе следовало больше доверять мне, следовало понять, что я найду способ вернуться за тобой. Я всегда буду возвращаться за тобой.
Наша история все равно закончится счастливо. Непременно. Мы сбежим из Батл-Крика, сядем в машину – только нас и видели. Махнем на Запад, в землю обетованную. Я разрисую стены нашей квартиры. А ты будешь пришпиливать к ним страницы своего романа и письма с отказами издателей, когда они начнут приходить, а они начнут, ибо триумфу должна предшествовать борьба, а удовольствию – боль, таков порядок. Наши комнаты будут освещаться парафиновыми лампами и рождественскими гирляндами. В нашей жизни будет свет. Сознание будет расширяться, мозги развиваться, и прекрасные юноши во фланелевых рубашках будут изображать «снежных ангелов» на полу нашей квартиры и писать на потолке любовные письма черным лаком и красной помадой. Мы станем их музами, они будут бренчать на гитарах и тихонько напевать свои мелодии у нас под окнами, взывая к нам с сладкозвучными песнями сирен: «Сойди, приди, пойдем со мной». А мы высунемся из своей башни, свесим длинные, как у Рапунцель, косы, и будем смеяться над ними, потому что нас никто не разлучит.
Ты говорила, что не было никакого «до Лэйси», что ты стала собой, только встретив меня.
Теперь я говорю: «после Декс» не будет никакой Лэйси.
Нет больше ни Лэйси, ни Декс. Только Декс-и-Лэйси, ныне и присно.
Не забывай ту ночь, когда мы плыли на волнах музыки; не забывай тот душный летний ад, ты в своем кошмаре, я – в своем; два тела в разных темницах, но одна душа, одна мечта, одна боль.
Когда-нибудь мы снова будем танцевать в океане. Мы покорим Скалистые горы и проткнем кулаком облака. Мы вырежем свои имена на теле прерии, научимся управлять сном и тогда, закрывая глаза, сможем прыгнуть с небоскреба и полететь.
Я держу свои обещания, Декс. У нашей истории непременно будет счастливый конец.
Они
Мать Лэйси надеялась, что на этот раз все должно получиться по-другому. Разумеется, по-другому должно было получиться и в прошлые разы. Должно было. Должно. Беременность, материнство, мать-его-так чудо новой жизни и счастье привести в этот забытый богом мир дитя – нескончаемые «должно быть».
Ты должна быть здоровой и послушной. Ты не должна пить, курить, нюхать, ширяться, а еще Господь запрещает есть поганый непастеризованный сыр. Ты должна быть свиноматкой, но не слишком большой. Должна держать руки на животе, ожидая пинков, должна заниматься сексом, но не очень часто и не слишком увлеченно, чтобы малыш не почувствовал, что его мать шлюха. А кроме того, ты должна быть счастливой. Геморрой, распухшие ноги, комочек орущей плоти размером с ананас, разрывающий вагину, как кулак рвет тонкую жемчужно-розовую папиросную бумагу… Ты должна лучиться от счастья принести свое тело в жертву – не младенцу, нет, тут ты еще смирилась бы, несмотря на его сосущее, пускающее слюни, рыгающее и какающее торжество, – но всем и каждому, у кого есть свое мнение и рот, чтобы его высказать; у кого найдется теория насчет того, чем ты должна заниматься, кем ты должна быть. Ты, прежде ничтожное существо, превратилась в ту, за чьими действиями тщательно следят, а каждую ошибку считают преступлением против общества. Ты стала матерью, а матери должны. И ты каким-то образом должна быть счастлива даже этим.
И порой, особенно поначалу, мать Лэйси, можно сказать, бывала счастлива.
Тогда, темными ночами, принимая ударную волну музыки, идущую со сцены, чувствуя ее внутри, где ребенок отчаянно вертелся и пинался, будто хотел вылезти наружу и принять участие в действе, окруженная потными, извивающимися, орущими людьми, она со всей возможной силой ощущала его, это ликующее «да», то самое «да», которое она впервые почувствовала, сбежав из клиники, и изредка чувствовала потом, когда прошли все сроки. В те месяцы она посещала все концерты, какие только могла, – Спрингстин, Лэнс Ларсен, Quiet Riot, – начесывала челку, натягивала на огромный живот рубашку или, уже к концу, даже не пыталась его прятать, выставляя напоказ сверкающую от пота натянутую кожу, потому что фиг с ним, она теперь замужняя женщина, практически по Господнему завету – плодитесь и размножайтесь; и там, в темноте, оглушенная ритмами, ослепленная огнями, на вибрирующем полу, она чувствовала, что внутри нее – живое существо, что так и надо, что оно наделяет их обоих могуществом. Была в той музыке, в тех ночах, в их горячей крови какая-то магия. И Лэйси никогда этого не понять, не говоря уже о том, чтобы сказать спасибо, с ее-то претенциозными альбомами и вечно задранным носом. Ей никогда не понять, что и она сама появилась благодаря таким ночам, таким группам и песням, и к черту сперматозоиды и яйцеклетки, к черту биологию, к черту перепих, она была зачата в темном месиве трясущихся тел и безумной музыки, дитя черной магии, порожденной жаром, грохотом и похотью. Само собой, она стала именно такой, какой стала, и не могла быть другой.
Если бы только они могли навсегда остаться единым целым, все было бы чудесно. Ее было так легко любить – крошечный комочек, плотно сидящий в своем гнездышке. Мать Лэйси с легким сердцем простила бы всякую склонность к паразитированию, добровольно отдала бы все свои питательные вещества и кровь, лишь бы Лэйси осталась внутри, лишь бы черная магия тех ночей не заканчивалась.
Но нет.
Закончилась.
Младенца не потащишь в Мэдисон-Сквер-Гарден. Даже дома альбом не послушаешь, то есть не послушаешь целиком, не разбудив ребенка. Орущего. Гадящего. Блюющего. Ребенка, которого отец, ставший твоим мужем только из-за ребенка, так и не смог полюбить. Ребенка, который оставил внутри зияющую дыру, из-за которого ты стала как все, и даже когда ты бросала ее на кого-нибудь и тихонько сбегала, возвращаясь к сцене, к музыке, все было уже не так. Когда слушаешь музыку с ребенком в животе, она звучит совсем по-другому. Осталась пустота, которую музыка уже не могла заполнить, и не твоя вина, что пришлось искать, чем ее заполнить.
Ребенка должно было хватать.
Видимо, с ней что-нибудь не так, думала про себя мать Лэйси, раз после рождения ребенка ей вечно чего-то не хватает.
Она любила Лэйси. Тут ничего не поделаешь. Биология, с которой не поспоришь. Она бы отключила ее, если бы могла. Она пыталась.
Можно любить что-то и все равно понимать, что оно разрушило тебе жизнь. Можно любить что-то маленькое, розовое, беспомощное, так уютно устроившееся на руках, и все равно захочется разрыдаться и вернуть его или сжать его беспомощные губки и крошечные ноздри, пока оно не перестанет биться. Можно любить что-то и все равно с такой силой ощущать этот удушающий импульс, что бороться с ним придется всю оставшуюся жизнь, даже когда беспомощное существо вырастет и сможет заботиться о себе само. Можно любить что-то и все равно ненавидеть его за то, что оно сделало из тебя человека, способного на такие чувства, потому что ты не должна быть чудовищем.