Я старалась.
Я посвятила жизнь Христу. Я зубрила наизусть пассажи из Библии, пела про то, что Господь внушает трепет, и освоила жесты, подтверждающие мое благоговение. Когда мы становились в круг для Непрерывной молитвы, я озвучивала свои слова: «Молю, чтобы Господь помог мне одолеть Дьявола и его искушения», потом стискивала руку Уродины и притворялась, будто слушаю, как она произносит ложь, закрепленную за ней. Я признавалась в похотливых мыслях и соглашалась с Хизер, что растрачиваю жизнь впустую. Я две недели копила льготы, не позволяя себе думать про Батл-Крик и про тебя, пока не ложилась в постель, потому что это была награда за целый день в аду, – мысли о тебе и Курт, который убаюкивал меня песней. Через две недели мне хватило поощрительных баллов на два письма. Одно Ублюдку, с обещанием быть послушной, если он позволит мне вернуться домой. Другое тебе.
«Дорогая Декс», – написала я и задумалась.
Дорогая Декс, я сдалась. Дорогая Декс, я позволила им переделать меня по их жалкому подобию. Дорогая Декс, все, что я говорила тебе о себе, было ложью. Дорогая Декс, все, что я делаю, я делаю для того, чтобы вернуться домой, к тебе, но я не заслуживаю тебя, если вернусь домой таким способом.
Нет. Я должна была быть твоей Лэйси, быть сильной. Поэтому назавтра на утренней службе я встала на скамью и прокляла Господа своего Иисуса Христа, после чего днем весь наш барак в награду за мою выходку отчищал от дерьма унитазы. На следующий день я показала Шону средний палец, и Хизер велела нам убирать туалеты и чистить коровник, чтобы воочию продемонстрировать запятнанность грехами. Я думала о тебе, Декс, и о Курте и знала, что скорее изваляюсь в собственном дерьме, чем усвою их взгляд на спасение.
В следующий раз, когда я налажала, они испробовали кое-что новенькое.
В «Nevermind» есть скрытый трек. Его ни за что не найдешь, если не знать о его существовании. Последняя на альбоме песня «Something in the Way» заканчивается мягким всплеском тарелок и угасающим «эммм» Курта. А потом – ничего.
Ничего целых тринадцать минут и пятьдесят одну секунду. То, что идет дальше, сделано только для нас – тех, кто достаточно терпелив, чтобы переждать тишину. Сначала барабаны, тихие и настойчивые, как у каннибалов в джунглях. Потом львиный рык: голос Курта, чистый и сверкающий, будто нож, вспарывающий небо. Это ярость человека, который не собирается спокойно встретить чудесную ночь. Это мучительное умирание света. Те, кто не врубается, кто потребляет музыку, как потребляет кофе и все остальное, переслащивая, чтобы отбить горечь, говорят про песни Курта: «Просто грохот». Как будто вообще бывает «просто». Как будто так просто отсеять шелуху, простую ложь рифмованных слов, гармоничных аккордов и сладкоголосых стонов о потерянной любви. В «Nevermind» столько мелодичности. Надо очень постараться, чтобы найти там грохот.
До той последней, секретной песни. Тишина, те тринадцать минут агонии, – ее составная часть, и Курт переживает их вместе с нами, стреноженный и яростный, пока секунды тикают, напряжение нарастает и наконец, когда он, как и мы, больше не в силах его выносить, он разрывает путы и идет вразнос. Тринадцать минут и пятьдесят одна секунда. Вроде бы немного. Но время растяжимо.
Помнишь, мы читали про черные дыры, Декс? Что, когда наблюдаешь извне, с безопасного расстояния, как кто-то проваливается в черную дыру, то видишь, что он падает все медленнее и медленнее и наконец будто застывает на горизонте событий? И остается там навсегда, зависнув над тьмой, и будущее оказывается навеки недостижимым?
Это обман восприятия. Если ты – тот, кто падает, время течет с обычной скоростью. Ты проплываешь мимо горизонта событий; тебя засасывает в черноту. И никто извне об этом никогда не узнает. У них останется счастливая иллюзия целостности – а вот ты разобьешься.
Вот каково мне было находиться во мраке. Исчезли границы между тобой и темнотой, прошлым и будущим, чем-то и ничем. Ори сколько угодно, мрак все поглотит. Во мраке тишина – то же самое, что грохот.
В тюрьме карцер называют «ямой», во всяком случае, если верить фильмам про тюрьмы, а если не верить фильмам, тогда половина наших знаний о мире окажется полной фигней. Но в тюремных фильмах «яма» – это обычная камера. А в «Горизонтах» – настоящая яма в земле.
Во мраке ты говоришь себе: «Теперь я выдержу». Теперь ты будешь крепиться, помнить, что время не стоит на месте и что в темноте не прячутся никакие чудища. Когда со скрипом откроется люк и спустят еду, ты швырнешь ее им в физиономию вместе с пригоршнями собственного дерьма. Когда они спустят веревку и предложат тебе выйти на свет при условии, что ты извинишься и скажешь «благодарю, что указали мне путь к Господу», ты рассмеешься и велишь им заглянуть попозже, потому что у тебя тихий час. Теперь мрак будет твоим подарком, наградой за мучения повседневной жизни. Теперь наступит твое время.
Бред.
Мрак – это всегда мрак.
Во-первых, тоскливо. Во-вторых, одиноко. В-третьих, накатывает страх, а когда его волна уходит, то не остается вообще ничего. Тишина по капле наполняется всеми теми размышлениями, от которых ты старательно отмахивалась в обычной светлой жизни. О плохих поступках, которые ты совершала. О голубизне небес. О трупах, гниющих в гробах, и о червях, пирующих среди останков. О том, что происходит с телом, когда его покидают, и не настало ли время вернуться за ним. Еда намокает от слез. Она приобретает вкус кала и мочи, потому что их запахом пропитано все вокруг, а еще запахом твоего разлагающегося пота и стыда. Воздух горячий, затхлый и душный от твоего дыхания.
Когда темноту прорезает свет, а тишину вспарывает звук голоса, ты говоришь им то, что они хотят слышать.
Нет, не ты. Вру. Я не знаю, как повела бы себя ты, Декс. Я говорю о том, как вела себя я.
– Я принимаю Иисуса в свое сердце.
– Я отрекаюсь от Сатаны.
– Я согрешила и больше не буду грешить.
Я всегда сдаюсь – а раньше я такого о себе не знала, – но я хотя бы продержалась дольше большинства. Благодаря Курту. Он был там, со мной. Там, где он живет. Петь лучше, чем орать. Я пела с ним; я вспоминала тебя. Я жила ради тебя, там, во мраке, и выжила, зная, что наверху, при свете дня, ты тоже живешь для меня. Я заполняла тишину звуком своего голоса, пела песни Курта, и они уносили меня прочь. Не случайно люди, сажая человека под замок, обязательно лишают его музыки. Они, как и я, знают: музыка – это способ сбежать.
Декс. Про девочку[46]
– Ты пойдешь, – заявила мне мать. – Мы обе пойдем.
И мы – хотя я уже вышла из того возраста, когда ходят на детские праздники, а она не особенно давила, принимая во внимание мое добровольное затворничество и рацион из одиночества и жалости к себе, – все-таки отправились туда. На вечеринку у бассейна для дочерей и матерей, на пытку светскими беседами и целлюлитом, изобрести которую могли только Драммонды.
– Как мило с их стороны, что они вспомнили про нас, – сказала мама, втискивая наш видавший виды «олдсмобиль» в узкую щель между «маздой» и «ауди» и стукнув по бамперу обе машины, будто на удачу. – И тебе будет полезно провести время с друзьями.
– Сколько раз тебе повторять…
– Ладно, с людьми, которые могут стать твоими друзьями. Если ты дашь им шанс.
Как так вышло, дивилась я, что банальный процесс старения вызвал столь радикальную потерю памяти? Мать наивно ожидала, что ее, чудачку без завивки и маникюра, не только примет с распростертыми объятиями шабаш мамаш из родительского комитета, третировавших ее целых десять лет, но и что примеру мамаш последуют и их дочурки, – и однако, несмотря на столько вопиющую неспособность усвоить основы человеческого существования, она все-таки ухитрялась самостоятельно одеваться и пережевывать пищу, прежде чем ее проглотить.
– Ты в самом деле отправляешь меня на вечеринку. После того, что случилось в прошлый раз. – Я дошла до такого отчаяния, что упомянула то происшествие практически открытым текстом. – Не боишься, что опять что-нибудь устрою?
Мать выдала весьма тонкую для человека без чувства юмора саркастическую ухмылку:
– С чего ты взяла, что я собираюсь исполнять роль твоей дуэньи?
Ее готовностью появиться со мной на людях могла бы чего-нибудь стоить – но с другой стороны, она моя мать, так что я ценила ее поступок не больше заверений в том, что я хорошенькая.
– Люди будут думать про тебя всякую ерунду, пока ты не докажешь им, что они ошибаются, – заявила мама. – Если не пытаешься, тогда и не жалуйся.
– То есть я виновна, пока не доказано обратное? Я-то думала, все как раз наоборот.
– Жизнь – это не «Закон и порядок», зайка. Она заглушила мотор. Мы все-таки пойдем.
Она заставила меня пойти.
– Лэйси уехала, – напомнила я, предприняв последнюю попытку ценой боли, какую доставляло мне произнесение этих слов вслух. – Я избавлена от дурного влияния. Не надо подсовывать мне новых подруг.
Она накрыла мою руку своей ладонью – и убрала ее прежде, чем я успела ее стряхнуть.
– Знаешь, зайка, мое беспокойство по поводу Лэйси не имеет отношения к Лэйси.
– Это одна из бессмысленных дзен-буддистских штучек?
– Я понимаю, каково это, – ответила она, – вложить все, что у тебя есть, в другого человека. Жить его мечтами, пока не забудешь, что они не твои. Я знаю, каково верить в кого-то, верить, что он способен заполнить всю твою жизнь без остатка, – но такое не дано никому. Если вовремя не поймешь этого, останешься у разбитого корыта. С жизнью, которую не ты для себя выбрала.
– Не понимаю, при чем тут я.
Мама никогда так не говорила, и уж конечно, она никогда так не говорила со мной. Мы обе были не готовы к такому диалогу, и она и я.
– Или человек просто исчезает. А с чем ты остаешься? Нельзя вечно жить чужими мечтами, Ханна. Когда в конце концов одумаешься, всем будет только хуже. – Она хлопнула в ладоши и снова стала пластиковой мамой с тефлоновой улыбкой, будто мне лишь почудилось на миг, что она растаяла, превратившись в живую женщину. – Пойдем, а то опоздаем. Мы же не хотим показаться невоспитанными.