Она говорила о себе, и, возможно, именно это постепенно внушило мне доверие к ней. Она выбалтывала не только секреты своих друзей, давая мне ключ к запутанной и неустойчивой иерархии лакеев и хронологии переворотов, отчего казалось, будто я смотрю мыльную оперу, пытаясь удержать в голове не только имена и родственные связи, но и многочисленные прелюбодеяния, предательства, похищения, поддельные анализы ДНК, воскрешения из мертвых и периодически случающиеся инцесты, которые оживляют любую скучную беседу. Она рассказала и про своих родителей: ее отец так и не простил матери измену и при любой возможности обращался с ней, как с нашкодившей собакой. Никки сообщила, что ее достали не только Батл-Крик, ее подруги, «дисфункциональные» родители и идеальный брат, благонравный студент-медик, со своей занудной подружкой-сокурсницей, – она сама себе надоела: ей было уже невмоготу каждый день просыпаться и с утра до вечера исполнять роль Никки Драммонд со всеми вытекающими.
– Ты вообще не врубаешься, Ханна, – заметила она посреди разглагольствований о девицах, которые считали себя привилегированными членами ее королевского двора, – если я говорю «неглубокая», то речь не об отмели. Речь о луже.
– Они неглубокие? – переспросила я, указав взглядом на номер журнала «Севентин», на просмотр которого Никки только что потратила тридцать семь минут, прилежно ответив на каждый вопрос в тесте «Кто твой идеальный пляжный бойфренд?», а потом тщательно подсчитав результат и проверив ответы еще раз, убеждаясь, что набрала достаточное число очков для ответа «Загорелый бог».
Она швырнула в меня журналом:
– Попала пальцем в небо. Разумеется, это я неглубокая. Но я это знаю, вот в чем разница. Так же, как знаю, что чтение Ницше не добавляет глубины.
Она произнесла фамилию правильно, почти манерно, с тем же псевдонемецким акцентом, какой был у Лэйси. И хотя мне давно следовало привыкнуть, я все равно удивилась.
– Кругом сплошное дерьмо, – заявила Никки. – Но больше всего меня бесят люди, которые считают, что хоть в чем-то есть смысл, будь то цвет лака для ногтей или гребаное мироустройство.
Она опять была подшофе. К тому времени я уже поняла, что Никки всегда немного навеселе. Она никогда не напивалась, но прилагала все усилия к тому, чтобы не быть и совершенно трезвой.
Я посмотрела достаточно мелодрам и знала, что это ни к чему хорошему не приводит.
Она рассуждала о власти над людьми, о том, как легко она ей дается и как ей раньше почти хватало этого. А иногда даже вспоминала Крэйга.
О нем мы говорили только на заброшенной железнодорожной станции, куда она меня приводила исключительно в особом настроении. Мне там не нравилось. Ей не сказали, призналась она, где нашли тело: на рельсах, в старом вокзальном здании или же полувыпавшим из товарного вагона, словно он в последнюю минуту пытался сбежать от себя самого. Мы могли сидеть на траве, на которой распласталось его тело и которая была пропитана его кровью. Я не верила в привидения – даже в детстве, когда верила во что угодно, – но верила в силу места; кто сказал, что ветры, гуляющие по заброшенному зданию, и крысы, шныряющие по провалившимся полам, не придают старой станции некую печаль, заразившую Крэйга, настроившую его на собственные страдания? Такие места способны нашептывать свою волю.
Никки сказала, что ей больно сюда приходить, но иногда боль бывает благотворной.
– Я скучаю по нему, – призналась она однажды, болтая ногами над рельсами и выковыривая грязь из-под ногтей. – Он даже не особо мне нравился, а все равно скучаю. Постоянно.
Я уже научилась не отвечать: «Мне жаль», потому что ее это только бесило.
– Это ему должно быть жаль, – говорила она. – Многим людям должно быть жаль. Но не тебе.
Однажды она лежала на краю оврага, положив голову мне на колени, и говорила, что, возможно, она сама виновата, и, возможно, она и вынудила его прийти сюда, вложив в его руку ружье. Волосы у нее оказались мягче, чем я представляла. Я убрала ее челку со лба и пригладила пряди назад. У нее уже начали отрастать корни – темно-каштановые, как у меня. Я удивлялась, когда волосы у нее успели стать такими темными и неужели у них действительно был золотистый солнечный оттенок, или я внушила себе ложные воспоминания?
– Не будь такой нарциссичной, – сказала я.
Ей понравилось.
– Тебя боишься, что больше не сможешь полюбить? – спросила я.
– Да, – ответила она, но затем добавила: – А впрочем, нет. Я ведь его не любила. Думала, что люблю, а потом поняла.
– Что произошло?
– Ты знала, что мать Мелиссы все детство врала ей, будто кэроб[50] – это настоящий шоколад? – ответила она. – Мамаша годами пичкала ее полезной для здоровья гадостью, уверяя, что это шоколад, а бедный ребенок не мог понять, почему весь мир сходит с ума по этому дерьму. Знаешь, что было потом?
Я помотала головой.
– Одна из нянь не удосужилась прочесть оставленную для нее инструкцию и притащила с собой мороженое и бутылку шоколадного сиропа. Мелисса только лизнула – и обалдела. Посреди ночи она встала и вылакала всю бутылку. Наверное, потом пришлось делать промывание желудка.
– Мораль истории – не ври своим детям?
– Да кому нахрен сдалась мораль? Главное, что дальше она уже вряд ли согласилась бы есть кэроб, правда? Но мамаша не собиралась кормить ее шоколадом. Так что ее поимели.
Аллегория оказалась не самая прозрачная, но больше Никки ничего не добавила, и мне пришлось включить воображение: у них на выходных гостил какой-нибудь студент, друг ее брата. Или более скандальный поворот событий: учитель? Друг отца? Один из братьев Крэйга? Кто-то, с кем она испытала ранее неизведанные ощущения и не сумела их забыть. Кто бы это ни был, он уехал, – с тех пор, как Крэйга не стало, Никки ни с кем не завела серьезных отношений и ни к кому не проявляла ни малейшего интереса, хотя иногда мне приходило в голову, что таким образом она наказывала себя за некую воображаемую ошибку.
По-видимому, ее потребности удовлетворяли вымышленные бойфренды: Льюк Перри, Джонни Депп и Киану Ривз, грядущую свадьбу с которым она уже расписала мне во всех подробностях, вплоть до подвенечного платья, и ему будет совсем не плевать на ее наряд, потому что, объяснила Никки, ему явно не плевать на все, что составляет львиную долю его привлекательности.
– Не мой тип, – призналась я, и она пожала плечами.
Я довольствовалась актерами из «Общества мертвых поэтов», милыми, восторженными, легкоранимыми, и Ривером Фениксом, который представлял собой идеальный сплав их лучших качеств, застенчивой чувствительности и неловкого очарования; он принадлежал к тому типу юношей, которые зажигают свечи и читают девушке стихи, нежно целуют в губы и дожидаются полной темноты, которые никогда не бывают агрессивными, а только печальными. Которые заботятся о земле, отказываются от животной пищи, избегают наркотиков и вечеринок и у которых такой одинокий взгляд.
Тогда Никки заставила меня посмотреть «Мой личный штат Айдахо», где мой Ривер играл с ее Киану – они торчат на героине, трахаются за деньги и все такое прочее.
– Я знала, что тебе понравится, – равнодушно заметила она, даже не пытаясь скрыть своего умысла, понимая, что взорвет мне одурманенный Ривером мозг, и потому, что я знала, – а она знала, что я знаю, – что мне станет легче. Я засмеялась.
С ней я чувствовала себя совсем по-другому. Она не заменила мне потерянную подругу. Не было полночных танцев под дождем, дальних поездок и тех захватывающих мгновений, когда накатывала волна исступления и я позволяла себе ему отдаться. Но у меня появилась причина ускользнуть из дома, подальше от разогретого бассейна.
– Думаешь, она про секс поет или про изнасилование? – поинтересовалась у меня Никки однажды, когда мы дрейфовали на надувных матрасах.
На мне было новое бикини – подарок матери, которую настолько радовал новый виток отношений с Драммондами, а также расцвет ее собственного общения с матерью Никки, что она была готова скупить весь магазин. Кровавые деньги, думала я, пока она расплачивалась с кассиршей кредитной картой. Мои личные тридцать сребреников, вкупе с розовым кантиком и эффектом пуш-ап. Хуже того: мне нравилось, как купальник оттеняет мой загар, нравился запах хлорки, сопровождавший меня целый день, нравились до скрипа чистые волосы и кожа.
– Кто?
– Тори, – бросила она таким тоном, будто и без того ясно, а когда я прибавила звук магнитолы, действительно стало ясно.
Тори была богиней Никки и в ее личном музыкальном пантеоне уступала первенство лишь Indigo Girls. 10 000 Maniacs шли третьими. Куда бы мы ни поехали, нас везде сопровождал женский вой. Плаксы, вот как называла их Лэйси. Кортни сожрала бы их на завтрак и глумилась над ними со сцены.
Я терпеть не могла, когда Никки так говорила, что ее только провоцировало.
– Наверное, зря я, – сказала Никки в другой раз, когда мы, прикончив две пинты мороженого «Хааген даз», валялись у бассейна. Перекладины пластиковых шезлонгов оставляли на попе розовые полосы, которыми я щеголяла дома, как знаками отличия.
– Что зря?
Никки любила заводить разговор с середины, предварительно провернув его в голове; не поймешь, то ли я по рассеянности прослушала начало, то ли она заговорила только что.
– Подстригла челку, как у той девки из «Реального мира»[51]. Знаешь?
– Вообще-то нет.
– Да знаешь ты. Бекки.
– У меня нет кабельного.
Она привстала:
– Постой-ка, серьезно?
– Серьезно.
Остаток дня мы провели у нее в полуподвале за просмотром выпусков «Реального мира» по телевизору с огромным экраном. Кроме него, в подвале находились: игровая приставка «Нинтендо», неоновый музыкальный автомат, пинбол-машина «Звездные войны», стеллаж с заброшенными настольными играми и принадлежавшая ее отцу коллекция игрушечных поездов, занимавшая площадь больше всей моей спальни. Но все развлечения потеряли смысл, когда начался «Реальный мир». У Никки на аккуратно подписанных кассетах был