– С чего вы взяли? – поинтересовалась я.
– Ваши учителя сообщили, что в последние месяцы ваше поведение отличалось некоторой нестабильностью, а еще тот… э… инцидент весной.
Мне почти захотелось, чтобы он рассказал о нем.
– В вашем возрасте естественно стремиться к новому опыту, примерять на себя новые личности. Но когда ученица за столь краткий период претерпевает столь радикальные трансформации, то…
…То это неестественно, а значит, были причины. Впереди ждут печальные последствия, потому что нельзя столь кардинально менять свою личность. Особенно если под маской остаешься прежней, сохраняя врожденные качества. Если форма соответствует содержанию, то всё в порядке. Но если, как желе, готов принять любую форму, дело плохо.
– Ну и что? – спросила я.
– Ну, в таких случаях мы обязаны спросить, не ведет ли ученица борьбу за самоопределение и очерчивание границ своей индивидуальности, и не представляет ли эта борьба для нее угрозу.
– Я не наркоманка. Я даже не употребляю.
– Речь не обязательно про наркотики. Или про секс.
Господи боже мой, подумала я, вот только не надо про секс. Доктор Джилл был такой основательный, такой жирный, такой откровенно увядающий. Невозможно вообразить, что мои знакомые парни, даже самые накачанные, которые любят красоваться своими едва заметными мускулами, со временем превратятся вот в такое.
– Ханна, ваша подруга Лэйси когда-нибудь пыталась вовлечь вас в какие-либо… ритуалы?
– Ритуалы?
– Действия, показавшиеся вам странными? Возможно, с участием животных. Или… – он понизил голос до непристойного шепота, – …детей?
И тогда я ощутила его – то искушение, которому она уступила. Сузить глаза, сделать голос холодным, как у Лэйси, и сказать: ну, было время, когда мы приносили в жертву козлов и заставляли детей пить их кровь… Это считается странным? Сунуть его мордой в собственные похотливые желания и наблюдать, как он будет жрать.
Никки учила лучше: чем больше им поддашься, тем больше они выиграют.
– Ничего такого, – сказала я. Вежливая, сдержанная, послушная Ханна Декстер. Заслуживающая не больше внимания, чем миска с овсянкой. – Можно вернуться в класс?
– Ханна, ты с ней говорила? – В вопросе слышалось материнское беспокойство, но вместе с тем и осуждение. Снова я упала в маминых глазах.
Я пожала плечами.
– Ты не думаешь, что, может быть, стоит? Не знаю, что между вами произошло…
– Вот тебе и первая зацепка.
Обычно этого хватало, чтобы вывести ее из себя, вынудить к спору о моем высокомерии и спастись бегством в свою комнату. Но не на этот раз.
– Все же она твоя подруга. Тебе не кажется, что ты обязана проявить немного чуткости?
– Охренеть, – произнесла я себе под нос, но достаточно громко, чтобы она услышала.
– Что?
Теперь я проговорила четко и громко:
– О-хре-неть.
– Ханна! Следи за языком.
– Просто прелесть: когда я в ней нуждалась, Лэйси считалась чуть ли не дьяволом. А теперь, когда она в буквальном смысле поклоняется дьяволу, ты вдруг решила, что в нашей размолвке виновата я. Или мое невнимание. Что я ни сделаю, всё плохо. По определению. Я угадала?
– С чего ты так решила?
Я фыркнула.
– Я не говорю, что тут есть чья-то вина, Ханна. И меньше всего твоя. Просто я беспокоюсь о твоей подруге.
Мама застала меня внизу, на кушетке перед телевизором, который я в те дни смотрела, только когда отца не было и не предвиделось дома. И, разумеется, мать загородила мне экран. Я отвернулась и стала смотреть на снимок в рамке из «Сирс», висевший на стене, – самый показательных из моих фотопортретов, что были в доме, если, конечно, толстый карапуз вообще имел что-то общее с той хмурой грубиянкой, в которую я превратилась. Должно быть, мама изредка задумывалась, уж не подменили ли меня тайком эльфы, забрав бойкую девчушку, обожавшую балетные пачки и башни «Лего», которые на ночь разбирали, и оставив взамен злобную вредину. Я ненавидела эту фотографию, ненавидела эту девочку, потому что понимала, насколько легче было любить пухленькое ласковое создание. Неужели родители не желали вернуть ее? Неужели не сетовали на биологический долг, теперь вынуждавший их терпеть меня? Родители остались точно такими же, как были, а я почему-то разлюбила их, и с каждым днем становилось все яснее, что они разлюбили друг друга. Сколько же во мне самонадеянности, если я воображаю, что они все еще любят меня? Насколько я знала, любая семья представляла собой «потемкинскую деревню», и притворялись мы только потому, что думали, будто в других семьях любят по-настоящему.
– У Лэйси все хорошо, – возразила я. – Не надо о ней беспокоиться.
– Вот уж неправда. Может, мне стоит позвонить ее матери…
– Нет!
– Ну, если ты с ней не поговоришь…
– Она поклоняется дьяволу, мама. – Я пыталась вспомнить, когда в последний раз произносила слово «мама», потому что нуждалась в нем, потому что оно означало безопасность, дом и любовь. И не вспомнила. – Она сатанистка. Любая другая мать в этом городе попробовала бы изгнать из меня бесов, так, на всякий случай.
– Тебе повезло, что я не любая другая мать.
– Ага, можно сказать, выиграла в лотерею.
– Надеюсь, на самом деле ты не такая, Ханна. Хорошо, ты разыграла сейчас для меня целое представление. Я все понимаю. Но надеюсь, что ты не такая.
В ее голосе не было злости, и почему-то мне стало еще хуже, когда она наконец исполнила мое желание и оставила меня в покое.
Лэйси. Что-то на пути[58]
Чему я научилась у Курта: иногда даже на пользу, если люди думают о тебе плохо. Становишься сильнее. Когда соседи Курта забеспокоились, что живут рядом с дьяволом, Курт сунул в петлю куклу вуду и вывесил на окно, чтобы они видели.
Я не такой, как ты думаешь, всегда говорил Курт. Я хуже.
Я делала все не так, теперь я понимаю. Ты была моим зеркалом, а мне нужно было увидеть себя саму, увидеть твою Лэйси и вспомнить. Я забыла, что ты не настолько сильная, чтобы в тебе нуждались.
Я не стану рассказывать, что делала в ту первую ночь, когда отпустила тебя в твой счастливый дом; какой пустой показалась мне машина на пути домой и как я выключила музыку и терпеливо сносила тишину, которую ты оставила после себя, чтобы ночь, если я как следует прислушаюсь, подсказала мне, что делать.
Я больше не могла нормально спать. Они являлись за мной в ночи, даже когда я пряталась под одеялом и пыталась бодрствовать. Кольцо сомкнутых рук вращалось вокруг постели, они пели о своей любви к Иисусу, а когда цепь разрывалась, они устремлялись за мной, их пальцы походили на пауков, крадущихся по голой коже. Во сне я всегда была голой. И никогда не отбивалась. Я старалась окоченеть, как труп, и лежать мертвым грузом. Они славили Христа, а я пела про себя: «Легче пуха, тверже дуба, легче пуха, тверже дуба, легче пуха, тверже дуба»[59] – магическое заклинание из того времени, когда все мы были маленькими язычниками и вызывали духов.
Они уносили меня в ночь, в лес. По темной тропе в чащу, где обитают злые чудища. Они вырывали мое бьющееся сердце липкими от крови челюстями и закапывали меня в сырую землю. Они знали мое тайное «я»: чучело Лэйси из прутьев, грязи и коры; Лэйси – порождение леса, которая однажды вернется в родную стихию.
Да пошла ты нахрен. Вот как я думала. Пошла ты нахрен вместе со своей новой сволочью-подругой, и не думай, что я буду дожидаться на подхвате, чтобы вытереть кровь, когда предательница-социопатка всадит тебе нож в спину. Нахрен тебя, наплевать и забыть, хотя забыть не так просто, если выжила только благодаря воспоминаниям.
Я злилась, Декс. И возможно, когда я подкараулила твоего папочку в кинотеатре, я искала небольшого реванша, думая, что мне станет легче, если я повиляю перед ним кожаными шортами и колготками в сетку, внушу ему, что это его идея, заставлю его хотеть, заставлю умолять, подцеплю его пальцем за воротничок и потащу в проекторскую, проведу его ладонью вдоль шортов, позволю его пальцам щупать, стану жаркой и влажной, отлижу ему, вылижу все его дряблое достоинство сверху донизу, вцепившись в его волосатую спину и оттянув провисшие яйца, дам ему опрокинуть меня на мусорный бак или прижать к кирпичной стене, нащупаю пряжку ремня, вытолкну его, а потом снова приму в себя, и буду дрожать вместе с ним, и стонать, и стараться не выкрикнуть твое имя.
К его чести, он не обрадовался при виде меня.
– Разве ты не должна быть в школе? – Разговаривая со мной, он смотрел мне через плечо, будто боялся, что кто-нибудь войдет в кабинет управляющего и застанет нас вдвоем, хотя в здании было пусто: никого, кроме нас и пары старушек, которые не нашли ничего лучше, чем отправиться во вторник после обеда в кино, а потом уползти домой отсчитывать минуты, оставшиеся до смерти.
– Привет, Лэйси, – сказала я. – Я так рад видеть тебя снова, Лэйси. Как сработала ублюдочная затея с вышвыриванием тебя из дому и отправкой к черту на рога, Лэйси?
– Привет, Лэйси.
– Привет, Джимми.
– Может, лучше будешь называть меня «мистер Декстер»?
– К чему нам фамильярности.
По его раздраженному лицу было ясно, что ему стыдно: не только за ночь, когда он позволил мне поцеловать себя, а потом бросил на улице, но и за то, что не рассказал тебе. Даже без его признаний я догадалась, что ему было очень трудно молчать и видеть, как ты в отчаянии слоняешься вокруг дома, словно твою собаку затянуло в газонокосилку. Молчал он, во-первых, потому что был лжецом и трусом и убедил самого себя, что тебе без меня лучше, а во-вторых, потому что было уже поздно что-то рассказывать, не показав собственное ничтожество; и вот тебе утешение, Декс: признаваться в собственном ничтожестве твой отец хотел меньше всего. Ведь папа любой маленькой девочки – супергерой, не так ли?