– Поняла, что одна во всем мире, никто меня не любит, и – ах да! – шайка полоумных поклонниц Иисуса накормила меня дерьмом и бросила в лесу подыхать.
Она чокнулась бутылкой воды с бутылкой ликера:
– Ты у нас, как всегда, королева драмы.
– Я теперь королева ада, не слыхала?
Тут она рассмеялась:
– Ты ведь на самом деле не трахалась с отцом Ханны, да? Лично я скорее покончу с собой, чем позволю какому-то старикашке мне вставить.
Я сухо отрезала:
– Не произноси ее имени.
– Ты меня и впрямь ненавидишь? – спросила она.
– Даже сильнее, чем ты меня.
– Вряд ли.
– Проверь.
Она положила руку мне на бедро и начала взбираться на меня, как на дерево. Пьяная, изголодавшаяся Никки Драммонд оседлала меня, елозила по мне, проводила языком мне по губам, запускала руки мне в волосы, лепеча, как жутко ей этого не хватало, а потом резко оборвала реплику, засунув мои пальцы себе в рот и начав их сосать. Ее грудь показалась мне больше, чем раньше, как-то рыхлее, а из рта вытекала тонкая струйка слюны.
– Слезь нахрен. – Я довольно сильно толкнула ее, рассчитывая сделать побольнее.
– Перестань, тебе же хочется.
Знаешь, говорят, что отчаяние несексуально. Фигня. Безобразная пьянчужка без блузки, воняющая перегаром, которая набрасывается, как озабоченная торпеда? Отпихнув ее, как собачонку, я внезапно тоже завелась.
– Твою мать, может, я тебя люблю, – полусмеясь, полуплача, как женщина не первой свежести в плохом кино, проговорила она. – Ты не думала?
– Честно? Нет.
Она отодвинулась:
– Так какого хрена ты вообще сюда приперлась?
– Чтобы узнать, чего ты хочешь.
– Разве не ясно?
– Чего ты хочешь, чтобы оставить ее в покое.
Я отдала бы ей что угодно, Декс.
Она фыркнула:
– Ты, блин, меня разыгрываешь! Я должна поверить, что ты приехала сюда только ради Ханны?
– Ее зовут Декс.
– Ага, как же. Повторяй почаще, авось сбудется. – Она опять рассмеялась. С тех пор, как мы разговаривали последний раз, она заметно поднаторела в актерском мастерстве. И теперь выглядела почти человеком. – Я поняла, чего ты добивалась. Но больше она нам ни к чему.
– С каких гребаных пор есть «мы», Никки?
– Ты шутишь.
Она снова потянулась ко мне, накрыв потными ладонями мои руки:
– Как думаешь, что скажет твоя драгоценная Декс, если узнает тебя по-настоящему, Лэйси? Неужели тебе это надо – человек, который тебя не понимает? Человек, который принимает всю эту фигню за чистую монету?
– Заткнись.
– Прошел почти год, – сказала она.
– Мы говорим не о нем, – возразила я.
– Ты не думаешь о нем? Ты не думаешь обо мне?
На секунду она меня почти убедила. Душок отчаяния, слезы, блеснувшие в глазах, жар ее рук… Она отлично играла свою роль, и я, даже зная то, что я знала, почти купилась, почти поверила: она скучает по мне, все это время она страдала от тайной любви ко мне или вожделения, она влезла в твою жизнь по той же самой причине, по которой я цеплялась за твоего отца, в ней больше нет ненависти ко мне за то, что мы обе знаем друг про друга, и все те вещи, происходившие в лесу, действительно что-то значили, а не были чудовищной шуткой. Видимо, я все же купилась, пусть ненадолго, но этого хватило на честный ответ, почти с нежностью:
– Больше нет.
Она отняла руки.
– Ты пришла сюда ради нее, – сказала она, и в этом тоне, лишенном эмоций, в пустом выражении лица была вся Никки. Черная дыра. – Чтобы заставить меня держаться от нее подальше.
Я кивнула.
– Но с чего бы мне держаться подальше от своей подруги Ханны? – Она невнятно бормотала себе под нос; трудно сказать, чего здесь было больше, водки или притворства. – Я ее защищаю. Спасаю от злого волка. – Она вытерла рукой сопли под носом и размазала их по джинсам. – Как должна была спасти Крэйга. Я теперь хорошая. Я делаю хорошее дело. Как Иисус.
– Я хочу знать, что ты собираешься делать, Никки. Собираешься ей рассказать?
Она снова рассмеялась:
– Кому рассказать? Что рассказать? – Тут она всплеснула руками: – А, поняла! Вся эта фигня насчет защиты Ханны, насчет того, чтобы я держалась от нее подальше, – дело не в ней, дело в тебе.
– Нет.
– Ты боишься не того, что я ей сделаю. Ты боишься того, что я ей расскажу.
– Это одно и то же.
– Нет, Лэйси. Одно дело она. Другое ты. Любой дурак поймет разницу.
– Не надо ее мучить, лишь бы напакостить мне.
– Давай начистоту. Напакостить тебе я хочу не больше, чем трахнуть тебя.
– Тогда зачем мы здесь?
Она уехала, не ответив. Мы обе знали ответ.
Я усугубила ситуацию. Я пыталась тебя предупредить, но ты не послушала, и тут ты сама виновата, хотя главным образом виновата я. В том, что она сделала дальше. В том, чем это обернулось для тебя. Здесь кругом виновата я – и кругом не виновата, как и во всем остальном.
Однажды, когда мне было одиннадцать лет, я случайно выбросила зубную пластинку вместе с остатками обеда и заметила пропажу только через двадцать минут, когда настала пора вставлять пластинку обратно в рот и идти на урок. Я запаниковала, потому что прямо-таки видела, как она лежит в уголке подноса, завернутая в салфетку, чтобы не налипли крошки пиццы. Я метнулась к мусорному бачку, где поверх помоев лежали недоеденные спагетти Терренса Клэя и салат с тунцом, выброшенный Линдси Норт, за которой никто не мог угнаться по части анорексии, как и по части сисек и бойфрендов. Ты меня знаешь, Декс, я не плакса, но в тот день я ревела белугой. Мне было известно, сколько стоит пластинка: мать позаботилась, чтобы я была в курсе и не забывала, как мне повезло, как я должна на коленях благодарить за каждую заклепку в скобке, которую я носила два года, а потом еще пластинку следующие два года, – хватит выеживаться, говорила она, когда десны у меня продолжали кровоточить, ни один мужик не захочет девку с кривыми, как у английской шлюхи, зубами, а чем скорее я найду себе мужика, тем скорее слезу с ее шеи. Мне тогда было девять.
Бог знает, что было в том мусорном контейнере на парковке, куда сбрасывали содержимое всех бачков из столовой. Бог знает, почему взрослый человек позволил одиннадцатилетней девочке забраться в контейнер и копаться в банановых шкурках, комках спагетти и не поддающихся идентификации отбросах, воняющих блевотиной. Тогда я о таких вещах не задумывалась. Впрочем, мистер Соренсон, по сути, не принадлежал к числу настоящих взрослых вроде учителей, директора или даже работников столовой, которые имели право ставить нас в угол. Мистер Соренсон был обычным дворником (так мы все тогда считали, а настоящие взрослые не удосуживались нас поправить, потому что на самом деле они тоже так считали) и существовал единственно для того, чтобы убирать за нами. Ходячая швабра. Но если бы мистер Соренсон не увидел, как я в слезах и соплях выхожу из дверей столовой, наверное, я поплелась бы в класс, к медсестре или, самое худшее, домой. Вместо этого мистер Соренсон просто помог мне решить проблему.
– Она наверняка в контейнере, – сказал он. – Поройся – и найдешь.
Хочешь знать, на что была похожа моя жизнь до тебя? Передо мной стоял выбор: явиться домой без пластинки или нырнуть в мусорный контейнер, и я не колебалась ни минуты.
Он помог мне забраться внутрь. Края контейнера были практически вровень с моей головой, и у меня мелькнула мысль, что он собирается уйти и я останусь кричать и рыдать на куче мусора, пока кто-нибудь не придет выбрасывать новую порцию мусора или у меня не съедет крыша. Он не ушел. Он стоял и смотрел, как я роюсь в отбросах. Тут я не очень хорошо помню, ведь и ночные кошмары не запоминаются, а иначе бы мы все наверняка охренели, если бы даже днем помнили, каково это, когда тебя жрет медведь, когда горишь огнем или копаешься в куче протухшей еды. Зато я помню, что пластинку все-таки нашла. Забрала ее домой, протерла спиртом и (сейчас я стараюсь об этом не думать, поскольку мне сразу чудится, что микробы отложили яйца у меня под кожей) вставила ее обратно в рот.
В начальной школе раздевалки и душ не предусмотрены, никаких излишеств. Я вылезла из контейнера и отправилась прямиком в класс. Ведь оставшийся день от меня дико воняло, потому что так и бывает, когда копаешься в помоях.
– Вот разиня, – сказал мистер Соренсон, когда увидел, что я плачу. – Если она тебе так нужна, зачем ты ее вообще выбросила?
Вот ты и объясни мне, Декс. Почему люди так делают?
Я ждала тебя там, куда ты меня выбросила, – в Мусорном Ряду. Ты захотела, чтобы я вернулась, и я вернулась. Но когда вылезаешь из таких мест, пахнешь совсем не душистым мылом.
Ты пришла за мной как ни в чем не бывало, будто мы по-прежнему Лэйси и Декс, вместе навсегда. Мне даже показалось, что я и правда ведьма, потому что сама напророчила, наколдовала: «Вернись ко мне», – и вот она ты. Вернулась. Ты прикидывалась, что делаешь мне одолжение, что в кои-то веки даешь, а не берешь, но ты жаждала моих указаний, что делать дальше.
Ты говорила, что моя мать, когда ты пришла к нам домой, сообщила тебе: Лэйси здесь больше не живет, но ты не сказала, с какой интонацией прозвучали ее слова: печально, встревожено или с облегчением. Лэйси здесь больше не живет. Оказывается, даже в Батл-Крике умеют хранить секреты, особенно когда дело касается того, чего люди не хотят знать.
Ты поняла ее намек и отправилась за мной на парковку супермаркета, и когда ты нашла меня, то не строила из себя даму-благотворительницу, не задавала дурацких вопросов, а просто сказала: Лэйси, я лажанулась. Лэйси, я для тебя кое-что припасла, тебе понравится.
Лэйси, верь мне.
Как ты поступила бы, если бы знала правду, Декс? Что в тот день, когда ты постучала в мое окно, у меня – впервые за многие месяцы – не мелькнуло даже мысли о тебе. Что в Хеллоуин, в ночь всех ночей, я думала о Крэйге, думала о Никки. Что я думала о Никки с нежностью и вспоминала, как обнимала ее, утешая в рыданиях. Интересно, чуяла ли она той ночью мои мысли, когда наряжалась в какой-нибудь похабный костюм распутной кошечки, когда смеялась, пила, выискивала новую жертву, которую можно растоптать. Если бы тогда в мое окно постучалась она, я бы впустила ее, заключила в объятья, спела колыбельную. Я отдала бы ей то, что задолжала, поскольку не могла дать ей то, что отняла, и возможно, она поступила бы так же.