нуждаешься, лучше избегать. Уж кому, как не ей, это знать. Однако такого мать Никки, разумеется, дочери не говорила.
Никки поступает правильно. Никки поступает отлично. У Никки, говорила она себе, стоя на пороге дочкиной гардеробной и пытаясь понять, что она намерена найти, нет проблем.
Она подозревала, что виновата во всем Ханна, девица, которая целое лето шастала за ее дочерью, как паршивая собачонка. Ханна Декстер с ее плохими генами и никудышным воспитанием, в плохо сидящей одежде и с отвратительными волосами. Должно быть, сказалось влияние Ханны, именно ее вина, что Никки так разболталась. Дерзит родителям. Отменяет свидания. В довершение всего выкрасила волосы какой-то дешевой фиолетовой краской из супермаркета, так что матери Никки пришлось отстегнуть больше сотни долларов, чтобы им первоначальный цвет, пока в городе ничего не заметили.
– Она не дотягивает до твоих стандартов, – сказала мать Никки на следующий вечер за ужином, а Никки в ответ только рассмеялась.
– В задницу мои стандарты, – сказала Никки. Неподобающие выражения, неподобающие настроения: не такую дочь воспитывала мать Никки.
Что-то разладилось. Мать всегда чувствует.
И мать Никки, дождавшись, пока дочь уйдет в школу, прокралась в ее комнату. Раньше она никогда так не поступала, не было нужды, и молча осуждала тех родителей, которые вынуждены контролировать дочерей, совать нос в их дневники, чтобы разузнать о тайных рандеву, обыскивать ящики для нижнего белья в поисках упаковок презервативов. Матери Никки не нужно было играть в полицейских и воров, не нужно собирать компромат на поклонников дочери. Мать всегда чувствует.
Столько пустых бутылок в гардеробной. Дешевая водка, джин и несколько липких винных коктейлей. Стоят на виду, хотя от них легко было избавиться, словно Никки почти хотелось, чтобы мать нашла их, чтобы заметила. И картинки под матрасом – страницы, вырванные из журналов вроде тех, которые мать Никки однажды обнаружила в прикроватной тумбочке мужа (лишь однажды, потому что, в отличие от него, не верила во второй шанс). Фотографии женщин, занимающихся безнравственными вещами.
Мать Никки думала обо всех тех часах, которые дочь провела наедине с этой странной девчонкой, Декстер, представляя, как та вливает в глотку Никки мерзкие жидкости, как снимает с нее одежду, взбирается на нее и пытается превратить ее дочь в то, чем она никогда не должна была стать.
Это недопустимо, думала мать Никки.
Это не ее дочь.
– И что ты сделала? – спросил Кевин, ведя пальцем по голой ноге матери Никки все выше, выше, уже почти нестерпимо высоко.
Она позвонила ему в минуту слабости. Мать Никки тревожила его исключительно в минуты слабости, и каждый раз считался последним, но потом она звонила вновь, располагалась на темно-синих простынях своего финансиста, разглядывала его фото с женой и детьми, все с миккимаусовскими ушками на голове, в диснеевском парке развлечений, а сам он забирался под одеяло и там, в темноте, делал с ней то, чего она никогда не понимала. Однажды он предложил убрать фото, и она солгала, что едва его замечает и что убирать его неприлично и несправедливо, тогда как истина заключалась в том, что снимок тоже входил в число непонятного, был неотъемлемой частью процесса, и лица членов его семьи, коровьи глаза благоверной и нелепые вихры близнецов были нужны ей не меньше его пальцев и губ, что именно эту фотографию она видела, когда закрывала глаза и его язык доводил ее до экстаза.
– Я положила все на прежнее место, – сказала она ему.
– У каждой девушки должны быть тайны, – заметила он и улыбнулся, как будто у них появился общий секрет.
На совместных сеансах психотерапии, которые Стивен поставил условием ее возвращения, она уверяла мужа, что эта интрижка ничего не значила для нее, что тот, другой, с ним никогда не сравнится, и не лукавила. Кевин проигрывал по всем статьям. Он был беднее, уродливее, ничтожнее. Мать Никки не призналась, что Кевин помогал ей терпеть Стивена, чем она и оправдывала их отношения, тянущиеся по сей день, хотя она поклялась: больше не буду, теперь уже точно. На сеансах психотерапии они узнали, как важно откровенное общение, но уяснили и необходимость тайн.
– Возможно, мне надо с ней поговорить, – сказала мать Никки.
– Возможно, – согласился Кевин. Он был на редкость покладист и говорил ей все, что, как ему представлялось, она хотела услышать. Порой матери Никки казалось, что она занимается сексом сама с собой.
– Но мать не должна знать всего о своей дочери, – продолжала она. – Лично я не хотела бы, чтобы она знала все обо мне.
– Разумеется, – поддакнул Кевин, и разговор прекратился.
Возвращаясь на машине домой, она испытывала печаль, но печаль приятную, ту, что поддержит ее во время приготовления ужина и малозначащих семейных разговоров, – тайная и в глубине души приятная боль, которая не даст забыться, поможет весь вечер сохранять фальшивую улыбку. Вот что ее убедило: Никки, как и все прочие, имеет право на собственные тайны. Ведь она сама учила дочь: главное – не то, кто мы и что делаем, а то, как мы выглядим со стороны. Разве Никки не исполняла свой долг, не играла роль, как того и хотелось ее матери?
На ужин была мясная запеканка, и все прошло тихо и чинно. Отец Никки не спрашивал жену, чем она занималась весь день. Мать Никки не спрашивала дочь, почему от нее, как обычно, пахнет мятой. Никки не спрашивала родителей, почему ее брат не приедет на День благодарения. Обсудили, стоит ли опять раздавать на Хеллоуин зубные щетки[66], рискуя получить в ответ тухлые яйца, или надо смириться с неизбежным и вернуться к мини-шоколадкам «Херши». Отец Никки рассказал вполне пристойную байку про своего клиента с накладкой из фальшивых волос. Дочь заявила, что на следующий день вернется поздно, потому что везет подругу к врачу, к чему Никки вообще имела склонность. Мать Никки предложила дочери десерт и улыбнулась, когда та отказалась от «пустых калорий». Ей стало значительно лучше. Всем известно, что девочки проходят стадии взросления. У Никки своя голова на плечах, она понимает, как себя вести, чтобы выжить и преуспеть. У нее все будет хорошо. Так говорила себе мать Никки вечером, терпеливо снося мужнины манипуляции с ее телом и затем отходя ко сну, так говорила она себе на следующий день, когда вечер перешел в ночь и маленькие призраки и монстры перестали трезвонить в дверь, а Никки по-прежнему не было дома.
У нее все будет хорошо.
Мы. Хеллоуин
Декс. 1992
Последствия обязательно будут. Тут Лэйси не ошибалась. Наверное, чудаки так и останутся чудаками, неудачники – неудачниками, а печаль и слабость никуда не денутся, однако злодеи будут злодеями только до тех пор, пока их кто-нибудь не остановит.
И все получилось так легко.
Она позвонила, чтобы извиниться. Потом еще раз, когда я отказалась подойти к телефону, и еще, когда я не явилась в школу. К черту родителей, к черту обязательства, условности и жизнь; я лежала в постели, запершись в своей комнате, и ждала, когда почувствую себя лучше, или хоть что-нибудь почувствую, или умру.
Она оставила для меня на крыльце записку в конверте, в которой говорилось: «Прошу прощения за все, что сделала. Больше не буду. Теперь уже точно».
«Больше не буду». Эти слова вызвали какие-то чувства, заполнили пустоту. Вернули меня к жизни.
Я рассмеялась; я позвонила ей. Позволила ей извиняться, свалив все на скорбь, на Крэйга, на Лэйси; якобы она хотела преподать мне урок насчет того, с кем мне имеет смысл говорить и о чем просить, – так она объяснила ту первую вечеринку, а что касается последней, то там вышла нелепая ошибка, дело прошлое, пусть ужасное, но забытое, ей очень стыдно, вот и хватит. Она старается стать другой, стать лучше, вот в чем суть. Тогда она была дурой, потом злилась, но теперь ей просто стыдно, неужели я не вижу.
Я ответила, что позволю ей извиниться передо мной, но только лично и в таком месте, где ей можно доверять, и в такую ночь, когда ее призраки будут завывать громче всего. Мы окажемся на равных: духи будут преследовать нас обеих. Я предложила ей встретиться в лесу, и когда она явилась, я уже дожидалась ее.
Сначала она смеялась, когда увидела сатанинские знаки на стенах вагона и пентаграмму, которую я нарисовала свиной кровью на полу. Она смеялась, даже когда я показала ей нож.
– Раздевайся, – приказала я.
– Зачем?
– Никаких вопросов.
– Хочешь увидеть меня голой? Отлично. Пофигу. Так и знала, что ты мелкая лесбиянка. Вы обе с Лэйси, с вашими жалкими, извращенными мелкими…
– Заткнись. Снимай рубашку, снимай штаны и выбрось их за дверь.
И, как ни странно, она послушалась. Я ощутила невероятный подъем: власть, эйфория, удовлетворение или просто непривычное чувство, когда я командую, и мир подчиняется. Чувство богоподобности: да здравствует покорность, да здравствует страх.
Я проследила, как она разделась до розовых кружевных трусиков. Затем заперла ее в темноте, задвинула засов и стала слушать ее вопли. Я стояла в ночи, безмолвная и спокойная, дышала и слушала, приникнув ухом к вагону, представляя, как она, одинокая и голая, мечется внутри по свиной крови и металлу; ее крик эхом отдавался от металлических стен, пока она не охрипла. Никки, беспомощная и испуганная, съежившаяся перед крадущимися из темноты существами, может даже, перед лицом Крэйга, парящим в воздухе, которая держалась, пока ей не осталось только сдаться, – пока она не сломалась.
Тогда я отошла от вагона и отправилась на поиски Лэйси, чтобы принести ей жертву.
Лэйси решила, что мы должны связать ее; так мы и поступили. Вернее, я, поскольку Лэйси сочла, что ей лучше держать нож.
Лэйси, Лэйси, Лэйси – она вернулась. Мне было трудно сосредоточиться, когда в голове беспрестанно крутилось ее имя. Я хотела только одного: вцепиться в нее, шептать извинения, снова и снова слышать ее обещание никогда меня не отпускать.