Тогда я ни одну из нас не воспринимала как женщину: в моем представлении ни я, ни Ла Бефана не были женщинами. В ужасе, словно заколдованная, наблюдала я, как она обеими руками приподняла и вывернула правую ногу. На внутренней стороне лодыжки, повыше пятки, кожа была шершавой и растрескавшейся, словно глинистая тропинка в пору засухи. Там я увидела выжженное некогда клеймо — букву «Ρ» с основанием в виде креста, обрамленную четырьмя завитушками, верхняя правая из которых заканчивалась крючком.
В то время мне уже было известно тайное прошлое Пьеты. На рубеже веков Сенат издал указ, запрещающий клеймение детей. Однако когда я попала в приют — по моим подсчетам, в 1695 году, — воспитанников еще клеймили. Помещения наши всегда были переполнены, поэтому большинство младенцев отдавали на попечение кормилиц, выбирая места как можно дальше от Венеции. Правление всегда стремилось сократить расходы на наше содержание, а потому рассчитывало, что хотя бы некоторые из приемных матерей привяжутся к своим подопечным и захотят оставить их у себя.
Однако бедность в округе такова, что приемная мать готова умертвить вверенного ей подкидыша, а оплату за него пустить на прокорм и одежду для собственной дочери, которая по достижении десятилетнего возраста и отправится в Пьету, чтобы продолжать пользоваться там благами государственного обеспечения.
И вот правление в мудрости своей сыскало выход — пусть хирург ставит воспитанникам клеймо на руку или на ногу, чтобы постороннее дитя не могло расти за счет приюта и впоследствии попасть туда.
Я и не подозревала, что Ла Бефана — тоже подкидыш. А должна бы подозревать, ведь почти все взрослые обитательницы Пьеты выросли в приюте. И все же я, как всякий ребенок, с трудом представляла, что мои наставницы когда-то были иными, чем сейчас, — чуждыми существами со своим собственным языком и собственным кодексом поведения. В отличие от настоятельницы, сестры Лауры и даже сестры Джованны, Ла Бефана еще не появилась здесь, когда я начала учиться музыке.
Я еще порылась в памяти — да нет, раньше я видела ее. Мне было лет девять или десять, когда ее ввели в состав coro. А потом, через несколько лет, Ла Бефану возвели в ранг maèstra. Куда же она подевалась в промежутке? И сколько отсутствовала?
Ла Бефана пошевелила пальцами ног и принялась заново бинтовать ступни и икры.
Я взглянула в ее неумолимые глаза и постаралась придать голосу побольше твердости.
— Вы были в Пьете, синьора, когда меня принесли?
Кажется, мой вопрос доставил ей удовольствие. Она долго изучала меня взглядом, затем подняла руку и прикоснулась к моей щеке. Она едва дотронулась, и все же меня передернуло.
— Да, — произнесла она, — я чуть не первая тебя увидела.
Как же это? Я знала, что она не могла быть тогда одной из càriche. Ее еще даже не назначили маэстрой, так что она не могла пользоваться доверием попечителей.
— Ты была такой крохотной, слабой и хилой, едва дышала, поэтому решено было сразу послать за священником.
Одними губами я вымолвила:
— Расскажите.
— О том, во что ты была завернута? В шелка или лохмотья? Была ли при тебе какая-нибудь вещица — или, пуще того, письмецо? Половинка письма, рисунка или же старинной монетки?
Она выпрямилась на сиденье и улыбнулась. Та улыбка теперь, по прошествии лет, кажется мне больше похожей на оскал мертвеца, а не на обычное выражение удовольствия или радости. И сейчас мне, положа руку на сердце, почти жаль ее.
— Увы, не припомню. — Она опять насупилась и обратила на меня взгляд, полный ненависти. — Не припомню, понимаешь ли, поскольку в то время меня обуревало чувство, что все мои усилия построить себе нечто весомое и осязаемое вдруг обернулись полным крахом. Что те, кому я верила, лгали мне. И что все принесенные мною жертвы оказались напрасными!
На миг мне приоткрылось зрелище некоего раненого, изнывающего существа, которое она вынянчила в себе. Эта часть ее сути агонизировала или уже умерла. От нее не укрылось, что я это заметила, и она наверняка попеняла себе за неосторожные излияния.
Опомнившись, Ла Бефана, словно в лихорадке, продолжила:
— Знаешь ли ты, Анна Мария, какая участь уготована лжецам в аду? День и ночь их осаждают хищные птицы Сатаны, рвут плоть с их лиц, невзирая на ее нежность и красоту, снова и снова, и это длится вечность.
Она опять протянула руку, чтоб коснуться моего лица, но я отстранилась. За оконцем звонницы с карканьем летали воро́ны.
— Да, я была там, когда ты явилась в этот мир.
Воистину, она казалась мне чудовищем. Шепелявой, лживой гнусностью.
— Где же еще я могла быть?
Все закружилось у меня перед глазами, и мне почудилось, что башня сейчас рухнет. Жесткая рука хлопнула меня по лицу:
— Не вздумай упасть в обморок, глупая девчонка!
Я всхлипнула, словно скулящий младенец. Впервые я заплакала в ее присутствии.
Разве были у нее когда-нибудь другие желания, кроме как причинить мне боль? Почему же она не спешит это сделать, ведь сейчас я, как никогда, в ее власти?
Я решила для себя, что Ла Бефана — сущий дьявол, к тому же лгунья, пытающаяся выместить на мне все обиды, которые ей пришлось претерпеть в жизни. Я также рассудила, что она непременно упомянула бы о медальоне, если не стремилась просто показать свою силу, то, значит, она ничего не знала о нем. Да, мы обе мечены одним клеймом, и, вполне возможно, она действительно была в Пьете, когда меня подбросили. Но это ничего не значит. Я уже хорошо продвинулась в своих поисках — и не дам ей становиться на моем пути и сбивать меня с толку разными вымыслами.
Я перестала всхлипывать, перекрестилась и уставилась перед собой в одну точку, хотя мне очень хотелось уронить голову на руки и еще поплакать.
— Ну и вид ты на себя напустила, Анна Мария! Настоящая святоша!
Слезы опять выступили у меня на глазах, и я, как ребенок, поспешила зажать ладонями уши.
— Тебе пока неведом смысл слов «долг» и «жертва», — холодно произнесла она. — Ты корчишь из себя служительницу музыки, но, по сути, ты просто служанка своих желаний. И своего честолюбия. Ты себялюбка и потатчица собственным прихотям; да уж, ты вылитая мать.
Последние слова заставили меня едва ли не зарыдать в голос от облегчения — значит, все-таки не она! Ла Бефана поднялась и, задержавшись у лестницы, добавила:
— А на отца ты совсем мало похожа. Да-а, иногда мне даже кажется, что тебя породил кто-то другой.
Она отвернулась, собираясь уже спускаться, но остановилась и оглянулась на меня еще раз:
— Имейте в виду, синьорина: если что-нибудь случится с Марьеттой, то отвечать за это придется вам, и вы прочувствуете на себе всю строгость наказания. Задумайтесь об этом.
Я долго сидела одна в тишине, а потом, должно быть, заснула. Когда я снова взглянула в оконце, небо цветом напоминало мякоть только что надкушенной спелой сливы. Где-то внизу кричали: «Марьетта! Марьетта! Dóve sei? Где же ты?»
Я стремглав кинулась вниз по винтовой лестнице, задержавшись только у священной купели под позолоченной статуей Пресвятой Девы, где спешно присела и перекрестилась.
Пурпур неба быстро лиловел, сгущаясь в сумерки. Я уже не на шутку боялась встретить льва, меня страшила Божья кара, поэтому я неслась что было духу, пока у меня не закололо в боку. Я опасалась, что лодка уйдет без меня.
Однако гондола еще стояла у берега, там же ждали и служанки. Многие воспитанницы уже сидели в лодке, и многие из них всхлипывали — видно, перенервничали. Я поискала глазами Сильвио. В женском платье сам он показался мне теперь несуразным, а его лицо — глуповатым. Сильвио подал мне знак не замечать его.
Тут подошла Джульетта:
— Ее нашли. Хотели потом идти искать тебя, но Ла Бефана сказала, что знает, где ты, и что ты сама придешь еще до темноты.
— Я чуть не опоздала! Я заснула там, на колокольне!
— Марьетта тоже говорит, что заснула — только в лесу.
Двойняшки Флавия и Аличия подступили ближе и стали теребить нас за одежду.
— Наша бабушка говорит, что этот остров заколдованный, — сообщила одна из них — не знаю которая, я пока не научилась различать. — Духи древних витают здесь по сей день.
— Смотрите, какое небо! — вмешалась другая.
Небосвод теперь цветом напоминал синюю кожицу сливы, надкушенной в нескольких местах и выпускающей более яркий кроваво-красный сок.
— Юбки у нее были запачканы кровью, — прошептала Джульетта.
— Грязью, — возразила одна из сестер.
— Нет, кровью — а ты молчи! Мала еще слушать такие разговоры.
Близнецы насупились и обменялись какими-то непонятными словами. И тут я увидела Марьетту — в сопровождении двух монахинь, обступивших ее но бокам, она шла от леса к берегу. Я перекрестилась: всем известно, что повстречать двух монахинь сразу — дурная примета. По ее походке, а когда она подошла ближе — и по лицу, я поняла, что Марьетта сделала, что хотела, — или получила, чего хотела.
Никто из нас не успел вымолвить и слова, как Ла Бефана тоном, не терпящим возражений, объявила:
— На обратном пути всем молчать! Любая, кто осмелится заговорить, проведет три дня под замком на хлебе и воде. И это сверх тех наказаний, которые кое-кто из вас уже заслужил! А теперь, andiamo!
Нас с Марьеттой заперли на три дня — правда, по отдельности. Во второй день заточения сестра Лаура исхитрилась принести мою скрипку, а также немного еды в добавление к положенному мне рациону — хлебу и воде. Я попросила ее побыть немного со мной.
— Только недолго, Аннина. Нельзя, чтобы меня хватились.
Она опустилась на узкий топчан, служивший мне и постелью, и сиденьем. Через окошко под потолком в темницу едва пробивался дневной свет, но все равно в келье было сумрачно, а после захода солнца и вовсе наступала кромешная тьма.
Сестра Лаура порылась в кармане:
— Вот, это тоже тебе, — и положила на пол свечку и пару кремней.
— Вы так добры ко мне!
Рукой она отвела мне с лица волосы.