Девственницы Вивальди — страница 4 из 50

аденческой рассудительностью я решила, что камни умеют петь. Позже, увидев оркестр, я внушила себе, что воспитанницы составляют единое целое с инструментами, на которых они играют. Ведь были же инструменты частью их имен: Беатриче даль Виолин, Мария даль Флауто, Паола даль Мандолин — Беатриче Скрипка, Мария Флейта, Паола Мандолина. В прозваниях некоторых девушек не упоминались никакие музыкальные приспособления, потому что божественные звуки исходили прямо из их тел: Пруденца даль Сопрано, Анастазия даль Контральто, Микелина д'Альто. Помню также момент, когда я узнала от кого-то, что эти девушки вовсе не ангелы, что они из такой же плоти и крови, как я сама.

Я уже стала iniziata в оркестре, а мой детский умишко по-прежнему находил массу предлогов, чтобы отвлечься от строгостей учебы и молитв. На занятиях у Вивальди я зачарованно разглядывала его шевелюру — казалось, она прямо-таки полыхала в случаях, когда кто-нибудь из нас фальшивил или не мог поспеть за нотами. «Il Prète Rósso», — шептались у него за спиной. Так зовут его и поныне — Рыжий Аббат.

Иногда он заставлял нас играть так быстро и так долго, что пальцы начинали кровоточить. Тогда мы воздевали руки вверх и показывали ему, а он только головой кивал:

— Ничего, ничего. Ради музыки стоит проливать кровь. Девицы беспрестанно роняют кровь, хотя и не по столь благородной причине.

Нам оставалось только краснеть при этих словах.

Находились такие, кто предсказывал Вивальди дурную кончину из-за его рыжих волос, — я же всегда верила, что Бог его возлюбил. Не потому, что он священник; по правде говоря, я и тогда уже догадывалась, что духовное звание — куда чаще добывание хлеба насущного, нежели зов сердца. Но Вивальди был осенен Божьей благодатью, потому что слагал для нас такую музыку, которой не погнушался бы и хор ангелов.

Он до сих пор ее пишет. Хоралы — те, что он в самое последнее время начал создавать для нас, — по моему мнению, входят в число самых божественных его творений и наиболее всего выражают его натуру, его подлинную натуру, которую он прячет от всех. Эта музыка переполнена чистым духом Антонио Вивальди, являя всем не просто священника, но воистину Божьего человека.

Со всей Европы съезжаются люди послушать, как мы исполняем его музыку: поэты, философы, принцы, епископы, короли. Мы наблюдаем, как они пытаются заглянуть за решетку, скрывающую нас от посторонних глаз, через вуали, которые позволяют каждой из нас казаться прекрасной и молодой. А они сыплют золото в руки дожа: «Это для венецианских сироток».

Я тоже держала золото в руках, не замечая своего богатства. Бедняжка Анна Мария! Если бы ты могла тогда знать то, что мне ведомо ныне! Если бы ты могла хоть краешком глаза заглянуть в будущее, сколько утешения ты нашла бы в своем настоящем! Но мое давнее «я», та юная страдающая девочка, не услышит меня, сколько бы строк я ни нацарапала в этой книжице, сколько бы тайн ни открыла. Я-то могу читать ее слова, а она мои — никогда. Она осталась в прошлом, словно в западне, никому не нужная, одна-одинешенька.

΅΅΅΅ * ΅΅΅΅

В лето Господне 1709


«Милая матушка!

Сестра Лаура велела мне писать тебе и таким способом утихомиривать свои страсти. А когда я спросила, что мне написать, она посоветовала рассказать тебе свою жизнь, поскольку ты ничего обо мне не знаешь — кроме того, что я уже сообщала в первом письме. Я сказала сестре Лауре, что, если бы тебе была интересна моя жизнь, ты бы уже наверняка как-то разузнала о ней раньше или нашла способ написать мне. Она тут же послала меня к отцу-исповеднику, и мне пришлось сотню раз прочитать „Ave Maria!“, стоя на коленях.

Как же мне верить в мать, которая отказывает мне даже в наиглавнейшем утешении — знать, что она жива? И все-таки желание верить, что ты и вправду жива и как-то меня слышишь, пробуждает во мне охоту писать. Если есть хоть малейшая надежда, что ты однажды прочтешь эти строки, как могу я быть такой дурой, чтобы отказаться писать их?

Теперь, правду сказать, я немного успокоилась, хотя мне вовсе не нравится сидеть здесь под замком, пока все остальные ужинают. Это послание — не торопливая писулька, а обстоятельное, на много страниц, письмо, вот единственный ключ, что может отпереть дверь этой комнаты. Так мне было сказано.

Очень хочется есть и почти так же сильно хочется рассказать тебе все о себе и о своей жизни здесь.

Первые пять лет, как я попала сюда, меня звали просто Анной Марией и понемногу обучали вместе с сотнями других детишек общины. Занятия у малышей совместные, но с десяти лет мальчиков отправляют учиться какому-нибудь ремеслу, а девочек оставляют здесь и делают из них кружевниц и белошвеек, кухарок, сиделок, аптекарей или горничных — в зависимости от склонностей. Забота священников — следить за нашими душами, а наставников — чтоб мы не сидели без дела.

В бытность свою figlia общины я очень любила занятия. У меня было много друзей среди мальчиков и девочек моего возраста, и мы страсть как любили поозорничать, пока наставники не смотрят.

Для меня было полной неожиданностью, когда в шестилетнем возрасте меня выдернули из этой кучи-малы и стали водить на уроки в соrо.

Еще больше я удивилась, когда молоденькая учительница однажды задержала меня после заутрени и велела спеть ей. Не дослушав как следует мои гаммы и трели, она потянула меня за ухо к сидящей за клавесином сестре Лауре, которая только что закончила урок сольфеджио.

Я решила, что сейчас меня накажут. Вокруг толпились большие девочки, я им едва до пояса доставала, они пересмеивались и шушукались, пока сестра Лаура не отпустила их. Она погладила меня по щеке и ласково со мной заговорила. Помню, что ее глаза, словно летнее небо над нашим двором, светились кротостью и спокойствием.

Она велела мне пропеть пару мелодий, а затем попросила повторить то, что наигрывала на клавесине. Мне все это казалось презабавной игрой — особенно когда оказалось, что у меня хорошо получается. Тогда сестра Лаура показала мне, как держать руку и подбородок, и поместила меж ними скрипку.

С тех пор этот инструмент — часть моего имени и меня самой. Это мой голос.

Я училась вместе со всеми sottomaèstre — подмастерьями, начинающими наставниками. Только лучшие из figlie di соrо в конце концов допускаются до ведения занятий, а лучшим из лучших — privilegiate, самым одаренным, — даже дозволяется иметь частных платных учеников. Вот так уроки маэстро Вивальди изучаются всеми исполнительницами на струнных инструментах, хотя напрямую он учит только некоторых из нас.

Недавно я начала разучивать первый концерт маэстро в серии, которую, по его словам, он собирается назвать „l'Èstro Armònico“.7 Он заявил, что только мы да он будем знать, что это выражение происходит из такого положения вещей, когда все наше заведение целиком и полностью зависит от ежемесячных колебаний настроения и кровотечений здешнего женского населения; под „l'èstro“ подразумевалась течка у самок животных.

Маэстро хвастает, что может с точностью до дня предсказать, когда мы явимся на занятие раскисшие, с плаксивыми минами и корчами, поскольку за две недели до этого мы всегда играем с самым неистовым искусством и фантазией. Это и есть наша „l'èstro“, говорит он, и в глазах его при этих словах пляшут чертенята.

И все же мы знаем, что маэстро едва ли не приравнивает наше мастерство к своему, ведь соrо — единственное средство донести его музыку до слуха остального мира, и музыка, которую услышит мир, будет настолько хороша, насколько хорошо мы ее исполним.

В отличие от приютских наставников, которые обращаются с нами как с детьми, маэстро видит в нас прежде всего музыкантов. Мне кажется, он просто не задумывается, кому здесь сколько лет.

Он давил на нас сильнее обычного, когда мы оттачивали исполнение двенадцати недавно написанных им сонат. Их мы будем скоро — хотя и неизвестно, когда именно, — исполнять для одной в высшей степени знатной особы, имя которой Вивальди пока не разглашает. Если верить маэстро, то вся его композиторская будущность — не говоря уже о будущности Республики — целиком в наших руках. Мы же — лентяйки, вертушки и пустосмешки, и Господь нас непременно накажет, если мы не сыграем музыку так, как он задумал. Маэстро ярится и бранится, а затем льстит и упрашивает, задабривает нас сластями и строит уморительные рожицы. Однако к концу репетиции ему частенько удается выдавить из нас то, что он хочет.

Вчера Бернардина, одна из лучших младших скрипачек — несмотря на то что она слепа на один глаз, — отпросилась с репетиции из-за спазмов. Маэстро не на шутку вышел из себя.

Бернардина выше меня на целую ладонь, и ей доставляет удовольствие смотреть на меня сверху, хотя я дважды побеждала ее, когда нас всех заставляли играть друг против друга. Оба раза ее конопатое лицо пылало от негодования, а в глазах читалась надежда, что Господь поразит меня на месте.

Когда старшие говорят о том, что случается, когда созреваешь, они упоминают вспыльчивость, спазмы и кровотечения. Это уже произошло в нынешнем году с Джульеттой — она моя лучшая подруга, хотя Марьетта и претендует на это место.

Я услышала крики Джульетты сквозь сон, от которого не сразу пробудилась.

— Умираю! Кровь течет — ой, я ранена!

Я откинула одеяло и на простыне увидела — и учуяла — красно-бурые кровавые пятна. Я решила, что ранили нас обеих, но сама почему-то не чувствовала боли. А затем я с ужасом обнаружила, что у Джульетты между ног все в той же крови.

Несколько девушек постарше тоже встали и столпились у нашей постели. Откуда-то взялась и вода, и губка, и чистая одежда.

— Ты не ранена, Джульетта, вот дурашка! — утешали они. — Ты теперь женщина. Молись, а в штанишки засунь вот эти тряпки.

И они ушли на завтрак, щебеча и болтая меж собой, словно ничего особенного и не случилось.

Милашка Джульетта — у нее кожа цвета сливок, а мягкие каштановые локоны вьются сами собой — схватилась за живот и заявила, что ее наверняка отравили, потому что все внутри ужасно болит.