в купленный ими домик рядом с вокзалом. Она представила себе их детей. Представила рождественский ланч с Хиббертсами. Она рисовала себе то, чего с таким нетерпением ждала до приезда в Оман, и удивлялась чувству, которое все это теперь в ней рождало, – щемящему ощущению слабости, которое решивший бодрствовать человек испытывает, когда засыпает, вопреки своему желанию. Ближе к вечеру она сочинила записку – для Роберта, Мэриан и Рори, но в основном для Рори – и оставила ее в своей комнате, в не слишком заметном месте, чтобы та не попалась на глаза, случись кому-то бросить мимолетный взгляд из коридора. Но ее непременно нашли бы при более тщательном осмотре. В ней говорилось: «Простите, что я вас оставила. Простите за то, что будете волноваться. Не нужно этого делать. Я в надежных руках и уверена, что мы увидимся снова». Она спросила себя, является ли правдой хотя бы одно слово из написанного. И еще – не порвет ли она записку и не примется ли укладывать вещи в чемодан, давясь трусливыми слезами.
Когда солнце стало напоминать оранжевый блин, висящий на западной стороне неба, Джоан отправилась в комнату Рори и остановилась перед закрытой дверью. Она колебалась. Внутри слышались тихие звуки. Рори был чем-то занят. Наверное, паковал вещи или переодевался, чтобы выйти на галерею, где их ждали напитки. Джоан подняла руку, собираясь постучать, но замешкалась, и когда костяшки все-таки коснулись дерева, раздавшийся звук оказался робким и ни к чему не обязывающим. Она даже не была уверена, что Рори его услышал. Но движение внутри прекратилось. Сердце у Джоан упало при мысли, что он и в самом деле может открыть дверь. Она не думала, что у нее достанет мужества сбежать после встречи с ним. Если он будет к ней добр, захочет помириться, окружит ее нежностью и любовью, создаст ощущение безопасности и надежности, она может потерять волю к сопротивлению и впасть в удушающий сон. Джоан закрыла глаза. Она не имела понятия, хочется ли ей, чтобы это произошло. Но Рори не открыл дверь, тихие звуки внутри возобновились, и Джоан не постучала снова. Сделав медленный вдох, она ушла.
Джоан ничего не взяла, кроме небольшой сумки с ночными принадлежностями, в которой также лежали камера и одежда, которую дал Абдулла. Дойдя до безлюдного переулка, она поспешила надеть абайю и никаб. Руки дрожали. Джоан думала о Джебель-Ахдаре, о том, что первой взойдет на высокое плато. Она станет первопроходцем, а не бедняжкой Джоан с расшатанными нервами. Часовые у ворот не обратили на нее внимания. Эта женщина могла быть кем угодно. Именно так она и чувствовала себя, идя вверх по склону. Решимость росла с каждым шагом, отдалявшим ее от прошлого. Джоан могла быть кем угодно, и она могла выбирать. Даже Мод не видела вершину Джебель-Ахдара. Джоан собиралась возвыситься над повседневностью, и обычные правила для нее больше не действовали.
Джоан стояла в скалах, где в последний раз видела Салима, и глядела вниз, на город и море. Прежнее существование казалось ей настолько далеким, что у нее возникло впечатление, будто она раздвоилась и ее второе «я» сейчас в представительстве пакует чемоданы. Пароход, которому предстояло увезти Джоан в Аден, уже стоял на якоре. Она видела, как к нему идет маленький лихтер[131] и за его кормой тянется след, похожий на бледную ленту. Но Джоан, которая на него села бы, ничего не сказала бы Рори о том, что видела в Бейт-аль-Фаладже, потому что осталась бы с ним, вышла бы за него замуж, зависела бы от него. Она знала, что пришлось бы обставить все так, словно ничего не случилось, и понимала, как тяжело ей это далось бы. Их брак с самого начала превратился бы в компромисс. «Не обязательно играть картами, которые тебе выпали», – сказала ей Мод, и Джоан собиралась взять прикуп. Когда она услышала тихие шаги Салима и пахнуло ладаном, ее сердце учащенно забилось. Выбор был сделан, и оставались секунды, чтобы изменить решение. Хотя она знала, что этого не сделает, страх все равно никуда не делся. Это было как ходить по краю обрыва, зная, что можно сорваться. Сначала Салим ничего не сказал. Он посмотрел на нее серьезно, кивнул, потом поманил к себе и положил руку ей на плечо.
– Я знал, что тебе хватит смелости, – сказал он. – Но будь осторожна. Горы изменят тебя навсегда. Следуй за мной. И лучше молча.
Он повернулся и направился в сторону от дороги, углубляясь в крутые, острые скалы. Джоан следовала за ним, тяжело дыша и не оглядываясь назад.
Салала и Руб-эль-Хали, Оман, 1909 год, март
После смерти Фэй Мод встречалась с Натаниэлем всего один раз перед отъездом в Аравию. Это случилось на Рождество в Марш-Хаусе. У него были красные глаза и затравленный вид, как в ту пору, когда он, еще мальчиком, возвращался из поездок в Ниццу к матери. Фэй умерла от опухоли, которая, судя по отзывам, безжалостно отняла у бедняжки утонченную красоту, прежде чем лишить жизни. Мод встретилась с ней только однажды. Видеть, как Натаниэль ее любит, было до того невыносимо, что отвергнутая соперница слегла вскоре после этого знакомства. Она не была больна физически, но так пала духом, что не могла выйти на улицу и не желала не только никого видеть, но даже есть. Стыдясь своей слабости, она скрывала ее от всех, а в особенности от отца, убеждая его, что трудится не покладая рук, заканчивая рукопись. Трехлетний брак Натаниэля и Фэй остался бездетным и был омрачен болезнями их обоих. Бóльшую часть этого времени они прожили в Триполи, а затем переехали в Багдад. Тяжелый климат и отсутствие комфорта оказали пагубное воздействие на Фэй, которая, судя по всему, медленно угасала, хотя никогда не жаловалась. Мод старалась побороть в себе ненависть к этой женщине, которая ни в чем не была виновата, но это ей не удавалось. Смерть Фэй вызвала у Мод такое позорное равнодушие, что какое-то время она избегала встречаться с Натаниэлем. Она знала, какие слова положено говорить в таких случаях, и не могла выдавить их из себя. А еще было невыносимо тяжело видеть его боль – возникало чувство, будто ее саму кто-то душит, медленно и неумолимо. Она послала открытку с траурной каймой и с изъявлениями сочувствия, понадеявшись, что он будет слишком занят, чтобы заметить, насколько фальшив ее тон.
К Рождеству 1908 года, на которое все собрались в Марш-Хаусе, Фэй не было в живых уже полгода. Натаниэль выглядел повзрослевшим и более серьезным, как будто горе лишило его последних остатков мальчишеской беззаботности. Он больше не приспускал пиджак с плеч и не засовывал руки в карманы, не облокачивался вальяжно на каминную полку в гостиной, а стоял прямо и слегка наклоняясь вперед, словно готовясь отразить нападение.
Мод все еще не могла говорить с ним с той же легкостью, что прежде. Она любила его глубоко, как никогда, и до сих пор оплакивала себя, а верней, гибель всех своих надежд, которые умерли в тот момент, когда он рассказал ей про Фэй. Смерть Фэй не давала повода для их возрождения. Было ясно, что Натаниэль все еще верен ее памяти, но, даже если бы он забыл Фэй, его чувства к Мод не изменились бы. В основном они говорили о путешествиях. О ее планах пересечь пустыню Руб-эль-Хали, это «Пустое Место» Аравийского полуострова, которое до сих пор еще никто не пересекал с юга на север, по самому длинному маршруту. Лавры первопроходца в случае удачи для Мод почти не имели значения. Конечно, это ей льстило и будило в ней легкое волнение. Но она уже и так была известной путешественницей, исследователем и знатоком древностей, а ее книги получили положительные отзывы от самых знаменитых и консервативно настроенных ученых, пусть и дававших их скрепя сердце. Некоторые из них даже перестали использовать в своих хвалебных рецензиях слова «для женщины». Но что действительно привлекало Мод в Руб-эль-Хали, так это ее безлюдность. Первозданная пустыня, нетронутая, непревзойденная в своем одиноком величии. У Мод развился вкус к подобным местам во время предыдущих странствий, и каждое из них лишь разжигало голод, а не утоляло его.
Натаниэль выслушивал ее планы – и когда они ели жареного гуся под соусом из красной смородины, и когда они затеяли прогулку верхом, несмотря на холодную серую морось, чтобы зайти к викарию и выпить шерри с печеньем. Натаниэль внимал ей, и постепенно его взгляд опять загорался. Поэтому Мод говорила и говорила, ибо видеть, как жадно он впитывает ее слова, было счастьем.
– Возможно, в этом и кроется ответ, Мод, – сказал он однажды поздно вечером, когда они сидели вдвоем у камина, в котором догорали тлеющие угольки. – Не понимаю, почему я не подумал об этом раньше. Я так устал и… в общем, не знаю. Мне было трудно думать после того, как Фэй… умерла. Вообще размышлять о чем бы то ни было… Но пустыня все изменит. Конечно изменит. Как в тот первый раз, в Египте, когда я был зол на всю вселенную. А там царил мир. Невозможно было сердиться, немыслимо обижаться на что-либо. Все просто… улетучилось. Боже, вот что мне сейчас нужно, Мод! Вот что необходимо.
Он наклонился к ней с голодным взглядом.
– Поедем со мной! – воскликнула Мод импульсивно. – Возьми отпуск в Политической службе… Деньги не имеют значения. Пожалуйста, позволь мне сделать это для тебя. – Но едва Мод заговорила, как тут же увидела, что загоревшийся было в его глазах огонь слегка померк, усталость начала понемногу возвращаться, и она поняла, что ему нужно путешествовать в одиночку. Он не мог стать ее спутником, превратившись опять в иждивенца семьи Викери. Она постаралась не обращать внимания на боль, которую вдруг ощутила. Они сидели молча еще какое-то время, пока огонь мигал, медленно угасая. Мод посмотрела на Натаниэля, и он показался ей более знакомым, чем она сама, и бесконечно более драгоценным. Возможно, дело было в том, что она выпила слишком много бренди после кларета[132] за ужином, или в том, что в комнате было почти темно, но вдруг Мод захотела открыть ему истину, которую таила в сердце уже много месяцев. – Если бы я могла взять твое бремя на себя, я это сделала бы, – проговорила она с душой, уходящей в пятки, – и если бы я могла забрать твою боль, даже притом что стала бы страдать от нее до скончания века, то не задумалась бы ни на секунду.