нии, более крупный масштаб. Для нее самой это было внове, поэтому приступить к следующей картине она долго не решалась. Она уже не ощущала прежней уверенности. Радостные широкие мазки и пастельные тона, характерные для ее последних полотен, требовали от Греты внутреннего восторга, а ничто не приносило ей большего счастья, чем возможность создавать портреты Лили.
Грета обдумывала идею написать Лили в полный рост на балконе: ветерок ласково треплет ее волосы и подол домашнего платья, мелкие коричневые розочки на ткани сливаются в прелестный неясный узор, выражение Лили – точь-в-точь такое, как сейчас на лице Гретиного мужа: жарко-взволнованное, напряженное; покрасневшая кожа туго натянута, как будто вот-вот лопнет.
Грета и Лили направлялись в ресторан «Орхидея», расположенный на набережной Бонапарта. Ресторан славился кальмарами, тушенными в собственных чернилах, – по крайней мере, так писал Ханс, предлагая сегодняшнюю встречу. Магазины и лавки уже закрылись. У обочин тротуаров были выставлены мешочки со вчерашним мусором. Часть камней в булыжной мостовой, изъезженной автомобилями, расшатались.
Письмо Ханса лежало у Греты в кармане, и, вместе с Лили шагая по улице Сен-Мишель в направлении гавани, она теребила его уголок обручальным кольцом. Милый датский обычай носить обручальное кольцо на правой руке пришелся Грете весьма кстати. Вернувшись в Данию вдовой, она поклялась никогда не снимать гладкое кольцо из золота, подаренное Тедди Кроссом. Когда Эйнар тоже преподнес Грете колечко, тонкий золотой ободок, она растерялась, не в силах заставить себя снять кольцо Тедди, ведь, глядя на него, она думала о первом муже, вспоминала, как тот неуклюже рылся в карманах, нащупывая черную бархатную коробочку. А потом Грета сообразила, что кольцо Тедди снимать не придется, и стала носить оба, часто рассеянно крутя на пальце то одно, то другое.
Она почти не рассказывала Эйнару о Тедди. Грета – снова Грета Уод – возвратилась в Данию в День перемирия, через полгода после кончины мужа. Непонятно, от чего он умер, отвечала она на расспросы друзей. В конце концов, рассуждала Грета, смерть в двадцать четыре года, при том что человек всю жизнь прожил в сухом и чистом тепле Калифорнии, есть результат лишь одного: жестокости этого мира. Других причин попросту быть не могло. Ну и, конечно, Тедди, бедняга, не имел того самого «западного стержня». Более того, порой, закрыв глаза, чтобы острее ощутить сожаление, Грета думала: возможно, ее брак с Тедди вообще не был предначертан судьбой. Возможно, его любовь к ней отнюдь не была столь же всеобъемлющей, как ее – к нему.
В двух шагах от ресторана Грета остановилась и сказала Лили:
– Только не сердись, ладно? Я приготовила тебе маленький сюрприз. – Она убрала челку с глаз Лили. – Прости, что не сообщила заранее, но мне показалось, будет лучше, если ты узнаешь прямо сейчас.
– Узнаю о чем?
– О том, что мы ужинаем с Хансом.
Лили побледнела – она явно все поняла. Она прислонилась лбом к прохладной витрине закрытой мясной лавки. На веревке за стеклом, точно розовые флажки, висели освежеванные тушки молочных поросят. И все-таки Лили спросила:
– С каким Хансом?
– Давай же, не паникуй. Да, это Ханс, и он хочет тебя видеть.
Парижский критик с бородавкой на веке быстро ответил на письмо Греты, выслал адрес Ханса и подробнее расспросил ее о творчестве. Такое внимание со стороны критика едва не вскружило Грете голову. Париж интересуется ее искусством! – радовалась она, открыв шкатулку с письменными принадлежностями из Орхуса[28] и заправляя ручку чернилами. Первым делом она написала критику. Есть ли у нее будущее в Париже? – интересовалась Грета. Стоит ли ей с мужем подумать об отъезде из Дании, где ее полотен толком никто не понимает? Обретут ли они в Париже бо́льшую свободу?
Затем Грета написала Хансу: «Все эти годы мой муж помнит о вас. Когда он в задумчивости стоит перед мольбертом, я знаю, что он вспоминает о том, как вы вниз головой висели на ветке дуба над болотом. Его лицо смягчается и даже немного уменьшается, как будто он вновь становится тринадцатилетним мальчиком с сияющими глазами и гладким подбородком».
Ханс Аксгил, которому уже перевалило за тридцать пять, был обладателем тонкого носа и густой светлой поросли на запястьях. Рослый и крепкий, с мощной шеей, он напоминал Грете пень, оставшийся от старого платана в дальнем конце калифорнийского сада семьи Уод. По описаниям Эйнара, она представляла Ханса мелким и худым, точно низкорослое болотное растение. Он носил прозвище Вельнёд – Орешек, – потому что летом его кожа делалась светло-коричневой, будто слегка выпачканной в вечной грязи Синего Зуба. Собственно, в этой грязи он и появился на свет, когда экипаж, в котором его мать ехала с двумя служанками, перевернувшись в грозу, застрял на болоте, и баронесса произвела на свет младенца при свете спичек, а его первой пеленкой стала парусиновая куртка возницы.
Теперь, впрочем, Ханс превратился в крупного мужчину тевтонской внешности. Он пожимал руки, стискивая их обеими ладонями, и имел привычку сцеплять эти свои ладони в замок на затылке, когда о чем-то рассказывал. Из напитков он употреблял исключительно шампанское и минеральную воду, ел только рыбу, а однажды попробовав отбивную из оленины, лишился аппетита на месяц. Ханс торговал произведениями искусства – продавал картины датских художников богатым американским коллекционерам. «По большей части аморальный бизнес, – так описывал он свое занятие, обнажая в улыбке острые, как сверла, резцы, – не всегда, но частенько». Его любимым видом спорта был «медленный теннис», или теннис на грунте. «Лучшее, что есть во Франции, – это ее terre battue, грунтовые корты, – говорил он. – Белые теннисные мячи с клееными швами. Судья на вышке».
Ресторан располагался напротив гавани. Снаружи, на тротуаре, стояло восемь столиков под полосатыми зонтиками, укрепленными в жестяных бочках с камнями. В гавани причаливали к берегу парусные яхты. Британские солдаты, проводившие увольнительную во Франции, стояли на причале, держась за руки и сверкая обгоревшими на солнце икрами. Украшением столиков служили вазочки с маргаритками, поверх скатертей для защиты от пятен были постелены белые бумажные салфетки.
И только подойдя к столику, за которым, сцепив пальцы на затылке, их ждал Ханс, Грета вдруг усомнилась в своем плане. Только сейчас она подумала: а вдруг Ханс заметит в лице Лили сходство с Эйнаром? Что делать, если Ханс перегнется через стол и спросит у Греты: «Это прелестное создание – не мой ли старый друг Эйнар?» Конечно, такое и вообразить нельзя, но мало ли. Что Грета станет делать, если Ханс задаст такой вопрос? А Лили? Грета перевела взгляд на Лили: одетая в один из образчиков домашних платьев и загорелая благодаря солнечным ваннам, которые она принимала, покачиваясь в море на купальном плоту, та выглядела чудесно. Грета покачала головой: нет, здесь никого, кроме Лили. Даже она видела только Лили. Кроме того, – успела подумать Грета, пока официант выдвигал для них стулья, а Ханс встал, чтобы поцеловать сперва ее, а затем Лили, – Ханс и сам не похож на юношу из описаний Эйнара.
– Ну а теперь расскажите мне об Эйнаре, – попросил Ханс, когда подали супницу с кальмарами, тушенными в чернилах.
– Сейчас он в Копенгагене. Увы, совсем один, – ответила Грета. – Так занят работой, что не может позволить себе даже короткий отдых.
Лили кивнула, промокнув рот уголком салфетки. Ханс снова откинулся на стуле и наколол на вилку кусочек кальмара.
– Это на него похоже, – кивнул он и поведал о том, как Эйнар брал с собой коробку с пастельными карандашами, усаживался на обочине и разрисовывал валуны болотными пейзажами. Ночью рисунки смывало дождем, а на следующий день Эйнар снова притаскивал карандаши и рисовал все по новой.
– Иногда он рисовал и вас, – произнесла Лили.
– О да, часами напролет. Мне тоже приходилось сидеть на краю дороги, пока он изображал на камне мою физиономию.
Грета заметила, что Лили слегка расправила плечи, отчего ее груди приподнялись, как сморщенные, похожие на бумажные цветки мимозы, что росла в горах над Ментоном. Грета забыла, то есть почти забыла, что это вовсе не груди, а косточки от авокадо, завернутые в шелковые платки и аккуратно уложенные в лиф камисоли, которую Грета этим утром купила в универсальном магазине рядом с вокзалом.
От Греты также не укрылось, как Лили, из-под чьих густо припудренных век живо блестели темные глаза Эйнара, говорила с Хансом о Ютландии, – не укрылось то волнение, с каким она закусывала губу, прежде чем ответить на вопрос Ханса; то, как она вздергивала подбородок.
– Я знаю, что Эйнар хотел бы вас повидать, – сказала Лили. – Он признавался мне, что день, когда вы сбежали из Синего Зуба, стал худшим в его жизни. По его словам, вы были единственным, кто не мешал ему спокойно заниматься живописью, кто повторял, что, вопреки всем препятствиям, он может стать художником, если того хочет. – Ее ладонь, в отблесках свечного фонаря слишком костистая и узкая, чтобы принадлежать мужчине, раскрылась и легла на плечо Ханса.
Поздно вечером Лили и Грета на лифте поднимались в арендованную квартиру. Грета устала, и ей хотелось, чтобы Эйнар снял уже платье и стер с губ помаду.
– Ханс ни о чем не догадался, правда? – сказала она, скрестив руки на груди, которая, по крайней мере в настоящий момент, выглядела более плоской, чем грудь Лили. Лифт освещали две голые лампочки, вделанные в потолок кабины; в их свете были ясно видны морщины на лбу Эйнара, а вокруг рта – рыжеватый, уже начавший скатываться комками тональный крем. Над янтарным ожерельем вдруг показался небольшой кадык. И пахло от Эйнара как от мужчины: сырыми листьями; запах исходил из тех темных уголков, где руки соединялись с туловищем, левая нога – с правой.
Грета заснула еще до того, как Эйнар лег в постель, а проснувшись, увидела, что рядом с ней, все в той же камисоли, под тонкой летней простыней спит Лили. Ее волосы спутались, кожа лица в слабом ночном свете выглядела ровной, на щеке начала пробиваться щетина. Лили лежала на спине, почти невесомая простыня очерчивала холмики грудей и, ниже, выпуклость между ног. Лили впервые легла спать с Гретой. До этого они вместе завтракали, обе – в шелковых кимоно с журавлями; вместе покупали чулки, причем платила всегда Грета, как будто была матерью или старой незамужней тетушкой, известной своими причудами. Тем не менее никогда прежде Эйнар не ложился в постель в образе Лили. Гулко стучавшее сердце Греты, казалось, затвердело, словно косточка какого-нибудь фрукта. Считать ли это частью игры? – спрашивала себя Грета. Должна ли она поцеловать Лили, как целует мужа?