Девушка из Дании — страница 37 из 60

– Тедди, – негромко проговорила она. – Тедди, ты меня слышишь?

– Да, – отозвался он.

– Тебе больно?

– Да.

– Чувствуешь себя лучше?

– Нет. Боюсь, мне становится хуже. Сегодня совсем худо.

– Но ты обязательно поправишься. Тедди, сделай мне одолжение, ладно? Я позвонила Ричардсону. Он заглянет к тебе утром. Пожалуйста, позволь ему осмотреть тебя, это все, о чем я прошу. Ричардсон – очень хороший врач. Он спас меня в детстве, когда я болела ветрянкой. У меня была температура больше сорока градусов, и все, включая Карлайла, уже собирались меня хоронить, но посмотри, вот она я, живая и здоровая, и на память о хвори осталась только маленькая оспинка.

– Грета, милая, – произнес Тедди, и жилы на его горле вздрогнули. – Милая, я умираю. Ты ведь сама знаешь, правда? Мне уже не будет лучше.

По правде говоря, Грета этого не знала – до той самой минуты. Но да, разумеется, Тедди умирал и уже сейчас казался скорее мертвым, чем живым: безвольные худые руки пожелтели, глаза гноились, губчатая ткань его легких настолько отяжелела от крови и мокроты, что он камнем пошел бы на дно Тихого океана. Однако суровее всего болезнь обошлась с костями: они словно бы горели вязким огнем, разъедавшим их изнутри. Грета представила чудовищную боль, которую Тедди, судя по всему, испытывал, но на которую ни разу не жаловался. Видеть его муки было невыносимо.

– Прости меня, – сказал Тедди.

– За что?

– За то, что оставляю тебя одну.

– Нет-нет, ты меня не оставляешь.

– И за то, что вынужден просить тебя об этом.

– О чем? Ты про что? – От страха спина Греты покрылась липкой пленкой пота. Спертый воздух в палате полнился миазмами. Нужно открыть окно, промелькнуло в голове у Греты, дать бедному Тедди хоть немного свежего воздуха.

– Ты мне поможешь?

– С чем? – Она его не понимала и хотела уже звонить Ричардсону, чтобы сообщить, что Тедди заговаривается.

Плохой знак, скажет доктор в трубку, и по телефону станет еще заметнее его манера растягивать слова.

– Возьми подушку… вот эту, резиновую. Положи ее мне на лицо и прижми. Все закончится быстро.

Грета замерла. До нее дошло. Последняя просьба ее мужа, которому она всегда стремилась угодить как никому другому на свете. Сильнее всего она хотела, чтобы он покинул этот мир с любовью к ней, чтобы последним испытанным им чувством была благодарность. Резиновая подушка лежала на кресле-качалке; Тедди силился указать на нее рукой.

– Подержи ее у меня на лице минуту-другую, – сказал он. – Так будет проще.

– О, Тедди, – простонала Грета, – я не могу. Утром придет доктор Ричардсон. Подожди до завтра, разреши ему тебя осмотреть. Он наверняка знает, что делать дальше. Умоляю, продержись еще немного. Перестань говорить об этой подушке. Пожалуйста, не показывай на нее. – У Греты взмокла поясница, пот выступил и на блузке под грудью.

Ее словно охватила лихорадка – лоб сделался скользким, капля пота скатилась за ухо. Она повернула оконную ручку и ощутила дуновение прохладного воздуха. Подушка – черная, с толстыми краями – пахла резиной; Тедди продолжал на нее показывать.

– Да, – промолвил он, – принеси ее сюда.

Грета дотронулась до подушки – плотная поверхность напоминала грелку, – надутой лишь наполовину и потому обмякшей.

– Грета, дорогая… Только об одном прошу. Пожалуйста, положи ее мне на лицо. Я больше так не могу.

Она взяла подушку, прижала к груди. Запах резины наполнил ноздри. Нет, она этого не сделает. Какой чудовищный способ умереть – под старым куском каучука, зная, что резиновая вонь – последний запах в твоей жизни. Это куда хуже болезни, которая убивает Тедди, говорила себе Грета, сжимая эластичные края подушки. Хуже всего, что только можно представить. Нет-нет, она на это не пойдет. Грета швырнула подушку в окно, и та раненым черным вороном полетела вниз, в каньон Арройо-Секо.

Губы Тедди разошлись, показался язык. Он пытался что-то сказать, но силы его оставили, и он уснул.

Грета приблизилась к нему и поднесла ладонь к его губам. Движение воздуха было слабым, как трепет крыльев бабочки. Наступила ночь, в коридорах лечебницы воцарилась тишина. Голубые сойки в последний раз вспорхнули на сосну за окном палаты, и Грета взяла холодную влажную ладонь Тедди в свою. Не находя мужества глядеть на него, она отвернулась к окну и стала смотреть, как Арройо-Секо погружается во мрак. Горы Сан-Габриэль превратились в силуэты чего-то огромного; что-то большое, черное и безликое нависало над долиной, где Уоды жили среди каньонов и апельсиновых рощ, где в эту минуту Грета задерживала дыхание, пока не почувствовала, что сейчас упадет в обморок. Наконец она судорожно вдохнула, вытерла слезы рукавом и выпустила руку мужа. Снова поднесла ладонь к его рту и тогда, в ночи, поняла, что Тедди Кросс покинул этот мир по собственной воле.

Часть третья. Дрезден, 1930 год

Глава девятнадцатая

Поезд въехал в Германию. Остановился в поле, перепаханную коричневую землю которого посеребрил мороз. За окном вагона в январском небе тускло светило солнце; березы, окаймлявшие поле, жались друг к другу на ветру. Только это и открывалось взгляду Эйнара – ровная гладь полей да высокое серое небо. Больше ничего, кроме брошенного на зиму дизельного трактора с красным металлическим сиденьем, которое подрагивало на пружинной опоре.

На границе проверяли паспорта. Эйнар слышал, как пограничники заходят в соседние купе, тяжело стуча сапогами по ковру. Их речь была быстрой, но в интонациях сквозила скука. До Эйнара донесся жалобный женский голосок, пытавшийся что-то объяснить. Мужской голос возражал: «Nein, nein, nein»[79].

Двое пограничников вошли в купе Эйнара, и у него заколотилось сердце, как будто он действительно в чем-то провинился. Офицеры были молодыми и высокими, форма, показавшаяся Эйнару туго накрахмаленной, сидела на них как влитая. Лица под козырьками фуражек блестели так же, как медные пуговицы на манжетах, и Эйнару внезапно подумалось, что пограничники, еще совсем юнцы, тоже сделаны из меди – золотисто-желтой, блестящей и холодной. В придачу от них исходил какой-то металлический запах – очевидно, казенного крема для бритья. У первого пограничника были в кровь обгрызены ногти, у второго сбиты костяшки пальцев.

Эйнар моментально почувствовал, что разочаровал их своей полнейшей безобидностью. Пограничник с обгрызенными ногтями потребовал предъявить документы. Увидев датский паспорт, он поскучнел еще больше и открыл его, взирая на напарника. Ни тот ни другой, дышавшие через рот, не потрудились изучить паспортные данные или сравнить фотокарточку, сделанную много лет назад в затхлой фотомастерской в двух шагах от Круглой башни, с лицом Эйнара. Оба ни сказали ни слова. Первый бросил паспорт Эйнару на колени, второй, глядя на него с прищуром, хлопнул себя по животу. Медные пуговицы подпрыгнули, и Эйнар почти ожидал услыхать мелодичное диннь! После этого проверяющие вышли.

Вскоре поезд снова набрал ход, и вечер бесшумно опустился на поля Германии, где по весне дружными рядами взойдет рапс с его буйными ярко-желтыми цветками и притягательно-сладким запахом, отдающим мертвечиной.

Остаток пути Эйнар мерз. Грета предложила сопровождать его в поездке. Кажется, он ее обидел, сказав «нет». «Но почему?» – недоуменно спросила она.

Они сидели в гостиной каситы, и Эйнар молчал. Он боялся – хоть и не смел произнести этого вслух, – что мужество оставит его, если Грета будет рядом. Ее присутствие слишком сильно будет напоминать об их прежней жизни. Они ведь были счастливы, мысленно твердил он. Они любили друг друга. Если Грета поедет с ним, он не отважится на встречу с профессором Больком, а вместо этого уговорит ее сойти с поезда во Франкфурте и отправиться на юг, обратно в Ментон, где яркое солнце и море помогают смотреть на все проще. Произнося слова: «Нет, я поеду один», Эйнар почти ощущал аромат лимонных деревьев в парке перед муниципальным казино. Он мог бы заявить жене, что возвращается в Синий Зуб, где в доме на сфагновых болотах уже жила другая семья. Он мог бы попытаться сбежать, взяв Грету с собой, в комнату своей юности, где перьевая перина сделалась плоской и колючей, а на стене у кровати виднелись нацарапанные карандашом изображения Ханса и Эйнара, спящих на камне; где краска на ножках кухонного стола стерлась от того, что Эйнар часто под ним прятался и слушал, как отец кричит своей матери, его бабушке: «Принесешь ты мне, в конце концов, чаю?»

Перед отъездом из Парижа Карлайл спросил Эйнара, понимает ли тот, на что соглашается.

– Ты в полной мере сознаешь, что собирается сделать с тобой этот Больк?

Собственно говоря, в подробности Эйнар не вдавался. Он знал, что Больк изменит его, но с трудом представлял, как именно. Серия операций, сказали ему. Избавление от признаков пола, который он все больше и больше ощущал как нечто паразитически-бесполезное, цвета бородавки.

– Я все же считаю, что тебе лучше обратиться к Бюсону, – пытался убедить его Карлайл.

Эйнар, однако, предпочел план Греты; ночью, когда весь остальной мир, кроме них двоих, спокойно спал, когда они лежали в постели, держась мизинцами, он по-прежнему доверял лишь ей.

– Давай я поеду с тобой, – сделала последнюю попытку Грета, кладя его руку себе на грудь. – Ты не должен проходить через это в одиночку.

– Я решусь, только если буду один. Иначе… – он помолчал, – я сгорю со стыда.

Поэтому Эйнар поехал без нее. В оконном стекле отражалось его лицо – бледное, с заострившимся носом. Глядя в стекло, Эйнар сравнивал себя с отшельником, который много лет не выглядывал в окошко своей лачуги.

На сиденье напротив лежала газета «Франкфуртер цайтунг», забытая женщиной с младенцем. В газете был опубликован некролог человеку, который сделал состояние на цементе. К некрологу прилагалось фото мужчины со скорбно опущенными уголками рта. Было в этом лице что-то особенное – наверное, по-детски пухлый подбородок.