я так быстро, как сейчас, то почему нет? Завтра я снова попытаюсь пройти хотя бы несколько шагов. Попробую немного погулять в парке.
– Лили, вы забыли, что вам вновь предстоит операция? – напомнил Больк, прижимая к груди медицинские карты.
– Опять?
– Еще одна, и все, – сказала Грета.
– Но зачем? Разве вы еще не все сделали? – Лили не могла заставить себя выговорить то, о чем думала: «Разве вы не удалили мои яички и не пересадили мне яичники?» Нет-нет, она никогда не произнесет этого вслух. При Грете – даже при Грете – это слишком унизительно.
– Всего одна последняя операция, – сказал профессор Больк. – По удалению…
И Лили, которая была не старше и не моложе той, кем в этот момент себя ощущала, призрак девушки, нестареющий и неподвластный времени, Лили, полная юношеской наивности, стирающей десятилетия опыта того, другого мужчины, Лили, которая по утрам сжимала свои набухающие груди, словно девочка, страстно ждущая первой менструации, зажмурилась от стыда. Профессор Больк сейчас имел в виду, что там, внизу, под бинтами и йодной повязкой цвета разбавленной подливы, которой Эйнар довольствовался во время войны, прямо над свежей, еще не зажившей раной, оставался последний кусочек плоти, принадлежащий Эйнару.
– Все, что нужно сделать, – это удалить его и сформировать из кожи… – Лили невыносимо было слышать подробности, поэтому она стала смотреть на Грету, на коленях у которой лежал раскрытый блокнот. Грета в это время делала набросок Лили, посматривая то на нее, то снова в блокнот, и, когда их взгляды встретились, Грета отложила карандаш и сказала, обращаясь к Больку:
– В самом деле, профессор, нельзя ли поторопиться с заключительной операцией? К чему тянуть?
– Я считаю, что для операции еще не время. Она недостаточно окрепла, – произнес профессор Больк.
– А по-моему, вполне, – не согласилась Грета.
Пока они продолжали спорить, Лили закрыла глаза и мысленно увидела юного Эйнара, который сидел на мшистом валуне и смотрел, как Ханс отбивает мяч теннисной ракеткой. Она вспомнила потную ладонь Хенрика в своей руке на Балу художников. И жаркий взгляд Карлайла тем ранним дождливым утром на рынке. И сосредоточенный прищур Греты, когда Лили позировала ей на лакированном сундуке.
– Сделайте это сейчас, – тихо промолвила она.
Профессор Больк и Грета умолкли.
– Что, простите? – сказал Больк.
– Ты что-то говорила? – сказала Грета.
– Пожалуйста, сделайте это сейчас.
В дальнем конца парка новые, незнакомые Лили девушки, собрав книги и пледы, потянулись обратно в больничный корпус. Ивы мели ветвями лужайку городской женской консультации, а за спинами девушек в заросли крыжовника шмыгнул кролик. Эльба несла по течению баржи, а за рекой солнце освещало медные крыши Дрездена и величественный, почти серебряный купол Фрауэнкирхе.
Закрыв глаза, Лили мечтала о том, как когда-нибудь пройдет по площади Конгенс-Нюторв в тени статуи Кристиана V и единственным человеком на свете, кто, замерев, устремит на нее взгляд, будет прекрасный незнакомец, который не сумеет сдержать охвативших его чувств, коснется руки Лили и признается ей в любви.
Когда она открыла глаза, то увидела, что Грета и Больк глядят на двери зимнего сада и стоящего там высокого мужчину. Мужчина, пока лишь темный силуэт с переброшенным через руку плащом, направился к ним. Лили следила за Гретой, Грета не отрывала глаз от мужчины. Потом она заложила пряди волос за уши. Кончиком пальца потерла шрам на подбородке. Сцепила пальцы, звякнув браслетами, и тихонько ахнула:
– Смотрите… это же Ханс!
Часть четвертая. Копенгаген, 1931 год
Глава двадцать четвертая
Они вернулись во Вдовий дом, однако с годами здание успело прийти в упадок. Живя в Париже, Грета наняла человека по фамилии Поулсен присматривать за домом. Раз в месяц она почтой высылала ему чек и письмо с распоряжениями. «Пора прочистить водосточные трубы», – писала она. Или: «Пожалуйста, замените петли на ставнях». Но Поулсен распоряжений не выполнял и почти ничего не делал, разве что подметал полы и жег мусор. Когда Грета и Ханс на автомобиле въехали в город – в то утро пороги Копенгагена заметало снегом, – Поулсен исчез.
Фасад выцвел и стал бледно-розовым. Оконные рамы на верхних этажах были заляпаны чаячьим пометом. В квартире, где жила суетливая восьмидесятилетняя старушка – однажды ночью она умерла, задушенная перекрутившейся простыней, – было разбито окно. Стены лестничного колодца покрывал тонкий слой сажи.
На подготовку квартиры для Лили у Греты ушло несколько недель. Ханс тоже помог: нанял маляров и полотера – навощить паркет.
– А она не хотела бы пожить отдельно? – как-то раз поинтересовался он.
– Как? Без меня? – опешила Грета.
Она понемногу вводила Лили в поток копенгагенской жизни. Слякотными вечерами Грета брала ее за руку и вместе с ней гуляла вдоль живых изгородей парка Конгенс-Хаве, безлистых на исходе зимы. Лили шаркала ногами и прятала рот в складках шерстяного шарфа; после операций она мучилась постоянными болями, которые усиливались, едва кончалось действие морфия. Пощупав пульс на запястье Лили, Грета говорила:
– Не спеши. Просто дай знать, когда будешь готова.
Настанет день, думала она, и Лили захочет выйти в мир без нее. Это желание читалось в лице Лили, в том, как она разглядывала молодых женщин, которые каждое утро деловито шагали по Конгенс-Нюторв, держа в руках пакеты со свежевыпеченными масляными булочками, – женщин в том возрасте, когда в глазах еще светится надежда. Грета слышала это желание и в голосе Лили, когда та вслух читала газетные объявления о свадьбах. Как страшилась Грета этого дня! Иногда она задавалась вопросом, стала бы она затевать все это, если бы с самого начала знала, что в итоге Лили покинет Вдовий дом с небольшим чемоданчиком в руке. В первые месяцы после переезда в Копенгаген бывали дни, когда Грета верила: у них с Лили получится свить гнездышко на верхнем этаже Вдовьего дома, оставлять которое каждая из них будет не больше чем на полдня. Порой, сидя рядом с Лили у чугунной печки, Грета думала, что годы бурных перемен и потрясений остались позади и остаток дней они могут провести, мирно занимаясь живописью и живя каждая по отдельности, но вместе. И разве не вела она непрекращающуюся борьбу с собой? Вечное стремление к одиночеству сталкивалось в ней с желанием постоянно любить и быть любимой.
– Как думаешь, я когда-нибудь полюблю? – начала интересоваться Лили, когда с наступлением весны серая хмарь над гаванью рассеялась, уступив место синеве. – Возможно ли, что со мной случится что-то подобное?
Весна 1931 года принесла с собой сокращение рынков, обвал валют и огромную черную тучу краха – как в экономике, так и во всех остальных сферах. Газеты писали, что американцы бегут из Европы; Грета видела, как одна такая американка брала билеты на самолет и пароход в кассе «Ллойд-Аэро»: это была женщина в пальто с бобровым воротником, державшая на бедре ребенка. Картина, даже вполне достойная, могла висеть в галерее и не находить покупателей. Лили пришла не в самый лучший мир; он был уже не тем, что раньше.
Каждое утро Грета будила Лили, поскольку та не всегда просыпалась сама. Снимала с вешалки юбку, блузку с деревянными пуговицами, вязаную кофту, манжеты которой украшал узор из снежинок, и помогала Лили одеться, после чего подавала ей кофе и бутерброды из черного хлеба и копченого лосося, посыпанного свежим укропом. Только к середине утра Лили окончательно приходила в себя: темные глаза, затуманенные морфием, прояснялись, во рту ощущалась сухость.
– Наверное, это все от усталости, – виновато говорила она, а Грета кивала и утешала ее:
– Ничего страшного.
Когда Лили выходила из дома – либо за покупками на рыбный рынок Гаммель Странда, либо на курсы гончарного мастерства, куда ее записала Грета, – Грета пыталась писать. В Дании ее не было всего шесть лет, однако ей казалось, будто минуло гораздо больше времени с тех пор, как она жила в этой квартире, где стоял едва уловимый запах рыбы.
Кое-что осталось прежним: гудки паромов на Швецию и Борнхольм, предзакатный свет, просачивающийся в окна перед тем, как солнце нырнет за городские крыши, зачернив силуэты церковных шпилей. Стоя у мольберта, Грета думала об Эйнаре тогда и Лили сейчас, закрывала глаза и слышала мелодичное звяканье колокольчика памяти, которое вдруг – дзыннь! – превращалось в звон золотых тарелочек кантонской прачки, до сих пор собиравшей белье у жителей улицы. Грета была уверена, что ни о чем не жалеет.
Король подозрительно быстро подписал прошение об их разводе. Разумеется, они более не могли жить как муж и жена, ведь теперь обе были женщинами, а Эйнар покоился в гробу прошлого. Тем не менее Грета удивилась непривычной расторопности, с которой чиновники – черные галстуки-бабочки, нервно дрожащие пальцы – взялись за оформление бумаг. Она ожидала бюрократических проволочек, даже рассчитывала на них и уже вообразила, что прошение затерялось в какой-нибудь папке-гармошке. Грета не желала этого признавать, однако, подобно многим другим уроженкам Пасадены, считала развод признаком моральной слабости, или, точнее, отсутствия «западного стержня». Ее почему-то очень тревожило, что подумают и скажут о ней окружающие, как будто она, глупая и легкомысленная особа, просто вышла замуж не за того. Нет, Грете не нравилось думать о себе в таком ключе. Она настаивала на выдаче свидетельства о смерти Эйнара Вегенера, хотя никто из чиновников, обладающих сколь-нибудь серьезными полномочиями, на это не соглашался, при том что подоплека этого дела была известна всем. Лишь один, с жидкими белыми усиками под внушительным носом, нехотя счел заявление Греты близким к правде.
– Увы, я не могу переписать закон, – сказал он из-за стопки документов, в высоту доходившей ему почти до ноздрей.
– Но мой муж умер, – взорвалась Грета, грохнув кулаками по стойке, отделявшей ее от сборища крючкотворов с их нарукавниками, костяными счетами, желтой табачной вонью и карандашной стружкой. – Его следует признать мертвым, – уже тише попыталась она убедить чиновников в свой последний визит в государственное учреждение.