Девушка из Дании — страница 52 из 60

[110]. Стоял апрель, с Балтики задували ветра. У второго моста порыв ветра размотал шарф Лили. Она остановилась перевязать узел на шее, покрутила головой по сторонам – нет ли машин. Дорога была пустынна. По водам Индерхавна бежала рябь. Грета слышала плеск ледяных волн, бьющихся о подъемные фермы моста, слышала гудок шведского парома, вышедшего в последний на сегодня рейс.

Она не знала, куда именно направляется Лили в Кристиансхавне, но могла предположить: у нее какая-то встреча, возможно, свидание. В голову вдруг пришла строчка из старой песни: «Жил да был на болоте один старичок…» Она взялась за холодное металлическое ограждение Слотсхольмского канала. Изъеденное ржавчиной железо пахло солью, и Грета взялась за него обеими руками, глядя, как Лили идет по мосту, потом через Индерхавн и конец ее шарфа колышется, словно ручка ребенка, которой тот машет на прощанье.

Глава двадцать седьмая

К концу весны блестящие зеленые почки на ивах в парке Эрстеда лопнули, на цветочных клумбах вокруг замка Розенборг заалели первые розы. С неба как будто сняли тяжелый зимний полог; чем ближе был день летнего солнцестояния, тем длиннее становились вечера.

Лили, окрепшая еще больше, приняла – так же, как ребенок принимает материнские поцелуи, – предложение руки и сердца от Хенрика, которое он сделал накануне своего отъезда в Америку на борту «Альберта Херринга»[111]. Чемоданы с потрепанными кожаными ручками были собраны, кисти и краски уложены в ящик.

– В Нью-Йорк! – повторял Хенрик. – В Нью-Йорк!

Лили, которая уже сообщила продавщицам в «Фоннесбеке» о неминуемом расставании с Хенриком, подняла голову и спросила:

– Без меня?

Они находились в студии Хенрика в Кристиансхавне. Из окна внутрь проникал запах канала. Не считая упакованных чемоданов и ящика с надписью красной краской: «Хенрик Зандаль, Нью-Йорк», комната была совершенно пуста. После вывоза мебели в углах собрались клочья пыли и перья, и теперь пыльные комочки слабо колыхались от ветра, задувавшего через окно. Хенрик, который недавно остриг свои непослушные кудри, превратив их в аккуратную шапку, сказал:

– Разумеется, нет. – И добавил: – Я спрашивал тебя раньше и спрошу снова: ты выйдешь за меня?

Лили всегда этого хотела. Она знала, что в один прекрасный день выйдет замуж. Порой, думая об этом, она приходила к выводу, что ее главное предназначение в жизни – быть женой мужчины, женой Хенрика. Ей самой мысль казалась глупой, и потому Лили никогда не заговаривала об этом с Гретой, зная, что у той совсем иное мнение. Но что поделаешь – Лили так чувствовала. Она представляла, как будет ходить по второму этажу универмага «Фоннесбек», отведенному под мужскую одежду, и щупать ткань сорочек с отложными манжетами, пока не выберет подходящую для Хенрика. Представляла сетчатую авоську, набитую продуктами – кусок лосося, картошка, пучок петрушки, – из которых они приготовят ужин. Темноту в спальне, окутывающую их кровать, и то, как прогнется матрас под тяжестью Хенрика.

– Ты должен кое-что знать обо мне, – сказала Лили, думая о том вечере в парке Эрстеда много лет назад, когда она ушла, а Хенрик смотрел ей вслед и звал по имени. – Хочу рассказать тебе это сейчас, до свадьбы.

– Как пожелаешь.

– Я не всегда звалась Лили Эльбе. От рождения у меня было другое имя.

– Это мне уже известно, – сказал Хенрик. – Я уже говорил тебе, что знаю. Знаю, кто ты.

– Нет, – покачала головой Лили. – Ты знаешь, кем я была. – Она рассказала о профессоре Больке и лечебнице с белеными стенами на Эльбе, о фрау Кребс, которая выхаживала ее после операций.

Прежде она не рассказывала об этом ни единой душе. Ее ближний круг – Грета, Ханс, Карлайл, Анна – и так был в курсе событий, однако еще ни с кем она не делилась подробностями своей почти невероятной трансформации, еще никогда не впускала в этот ближний круг кого-либо со стороны, чувствуя порой, что в нем и так тесно.

– Я догадывался о чем-то подобном, – сказал Хенрик. На его лице не было ни тени отвращения. И все же иногда она воображала именно такую реакцию: услышав правду, мир в ужасе от нее отшатнется. – Я не удивлен.

Она спросила, что он о ней думает, считает ли неким чудовищем. Проблема заключалась в том, что мнение Лили о самой себе менялось едва ли не поминутно: то, смотрясь в зеркало, она благодарно выдыхала и ощущала умиротворение, то видела торчащую из воротничка голову странного существа, мужчины-женщины. Грета и Ханс советовали ей гнать прочь такие мысли, однако стоило ей остаться наедине с собой – и сомнения вновь теснили грудь.

Хенрик заявил: он не знает, что еще сказать кроме того, что он ее любит.

– Я полюбил необыкновенную женщину, – шепнул он.

Лили привыкла думать, что не сможет ответить на любовь мужчины, которому известно о ней все. Когда-то она говорила себе, что оттолкнет любого, кто хотя бы усомнится в ее женской природе. По этой самой причине она сбежала от Хенрика тем вечером в парке. Теперь же она взяла его за руку:

– И ты все равно будешь меня любить?

– О, Лили, – вздохнул он, баюкая ее плечи. – Когда ты уже это поймешь?

– Вот почему я не могу сейчас поехать с тобой в Нью-Йорк, – сказала она. – Мне нужно вернуться в Дрезден, в последний раз. – Лили объяснила, что ее ждет профессор Больк, который намерен провести еще одну, заключительную операцию. Делиться подробностями она не пожелала, решив, что Хенрик только разволнуется и станет ее отговаривать, просто не поверив, что такое вообще возможно.

В прошлом году, перед тем как Лили покинула Дрезден, профессор Больк пообещал сделать для нее кое-что такое, благодаря чему она в еще большей степени ощутит себя женщиной. Нечто, о чем, по словам Греты, было «безумием даже думать». Нечто прекрасное, как сияющая белоснежная мечта, но – профессор Больк своим густым басом уверил в этом Лили – вполне осуществимое. При выписке Больк сообщил, что пересаженные яичники успешно прижились и что в завершение он хочет попробовать пересадить ей матку, тем самым дав возможность выносить ребенка.

– То есть я смогу стать матерью? – переспросила Лили.

– Разве я не выполнил все свои обещания? Я готов сделать и это тоже, – ответил Больк.

Грета, однако, настойчиво ее разубеждала.

– Зачем? – всплескивала она руками. – И вообще, такое попросту невозможно. Как вообще он собирается это сделать?

За прошедший с той поры год Лили часто писала профессору о своем выздоровлении, о работе в парфюмерном отделе универмага, о творческом кризисе Греты и о Хенрике. Он отвечал, пускай и не так часто; текст писем на тонкой бумаге отпечатывала фрау Кребс. «Это прекрасные новости, – писал он. – Если когда-нибудь вы решитесь на завершающую операцию, ту, что мы с вами обсуждали, пожалуйста, сразу дайте мне знать. Я как никогда уверен в успехе».

И да, Лили решилась. Грете об этом она пока не говорила, хотя твердо знала, что обязана вернуться в Дрезден и закончить начатое Больком. Доказать миру – нет, не миру, а себе, – что она полноценная женщина, что вся ее предыдущая жизнь и этот щуплый человечек по имени Эйнар – не что, иное как величайшая ошибка природы, исправленная раз и навсегда.

– Тогда приезжай ко мне в Нью-Йорк в конце лета, – сказал Хенрик, сидя на чемодане, который матросы уже завтра погрузят на пароход, через Гамбург идущий в Америку. – Что ж, на этом и договоримся. Мы поженимся там.

* * *

Несколько недель спустя, в начале лета, Лили с утра позировала для Греты. На ней было белое платье с треугольным вырезом и отделкой шитьем; волосы она забрала наверх. На коленях лежал букетик белых роз, который Грета дала ей, попросив скрестить щиколотки и приподнять подбородок.

Лили так много нужно было рассказать Грете – и о предложении Хенрика, и о своем решении вернуться в Дрезден. Как вышло, что между ними накопилось столько тайн? Маленький секрет перерос в целый отдельный мир, скрытый от Греты. Лили терзалась сожалением: их многолетняя близость почти сошла на нет.

Грета трудилась над портретом без малого неделю, и все шло хорошо: свет в лице Лили получился живым и правильным, как и глубоко посаженные глаза, и тонкие голубоватые вены на висках, и алые пятна смущения на шее. Стоя у мольберта, Грета озвучивала все это – как Лили выглядит, как продвигается работа над портретом.

– Ну, этот должен быть удачным, – приговаривала она. – Наконец-то я сумела поймать твой образ. Такого давно не было, Лили. Я уже начала сомневаться…

Лили видела портреты, созданные Гретой за последний год: торопливо-небрежные, с плохо выстроенной композицией. На одном из них она выглядела гротескно – черные масляные зрачки, наэлектризованные, стоящие дыбом волосы, пухлые блестящие губы, вены на висках – ярко-зеленые. Другие портреты либо не передавали сходства, либо отличались плохо подобранными цветами или слабым исполнением. Скверными, впрочем, были не все, а лишь часть, и Лили знала, что Грета отчаянно старается. Дело обстояло совсем не так, как в Париже, когда все, что выходило из-под кисти Греты, обладало мягким свечением, когда люди смотрели на портреты Лили, задумчиво поглаживали подбородок и интересовались: «Кто эта девушка?» Куда более странным, однако, было то, что Грета утратила интерес к живописи. Перерывы в работе становились чаще и продолжительнее, превращаясь в целую череду дней, когда Лили, стоя за прилавком в универмаге, задавалась вопросом: чем занята Грета?

– Я все еще привыкаю к Копенгагену, – иногда говорила Грета. – Я ведь думала, мы сюда уже не вернемся.

В другие дни она утверждала, что у нее просто нет настроения писать, и для нее это было настолько нехарактерно, что Лили обеспокоенно спрашивала:

– У тебя все в порядке?

Но сегодня утром новая работа Греты смотрелась прелестно. Грета непринужденно болтала, как и каждое утро на этой июньской неделе.