— Не беспокойтесь, герр заведующий, я уверена, что это недоразумение, моя совесть совершенно чиста.
— Понимаю, понимаю, — засуетился заведующий, и, кроме сочувствия, Паша явно уловила в его голосе и страх.
Что ж, если ее действительно разоблачили, безвредному толстяку тоже может не поздоровиться, хоть он и немец.
Пашу вывели через примолкший операционный зал на улицу, втолкнули в крытый грузовик. Мотор взревел, и, громыхая по мостовой, машина помчалась к городской тюрьме, перестроенной из старого католического монастыря, почти напротив замка Любарта.
В канцелярии тюрьмы длинный, с унылым, невыразительным лицом комендант Роот (его хорошо знали в городе) заполнил протокол на доставку арестованного, отобрал у Паши документы, часы, деньги.
— Почему меня сюда привезли, за что? — спросила Паша.
Роот только безразлично пожал узкими плечами:
— Меня это не касается, фрейлейн, вам все объяснит следователь. Но зря сюда таких, как вы, не привозят.
Потом Роот вызвал надзирателя и тем же деревянным, скучным голосом приказал:
— Отвести в четырнадцатую.
Четырнадцатая оказалась узкой, но довольно длинной комнатой с низким полукруглым потолком. «Должно быть, бывшая монастырская келья», — догадалась Паша. Скупое декабрьское солнце еле пробивалось через крохотное, давным-давно немытое, да к тому же еще и зарешеченное оконце. Блеклые, словно неживые лучи света падали на серый, покрытый запекшейся грязью каменный пол правильными квадратиками. И показалось в первую минуту Паше, что это не ее бросили в тюремную камеру, а самое солнце упрятали за решетку.
Вся обстановка камеры состояла из нескольких железных кроватей с ножками, заделанными в цементный пол, покрытых тонкими соломенными тюфяками (несколько таких же тюфяков валялось прямо на полу), и параши возле двери. Дверь узкая, тяжелая, дубовая, кованная железом, с глазком в форточке, через которую, догадалась Паша, в камеру передавали пищу, не оставляла никаких надежд, словно дверь только закрывают, а для открывания она и не приспособлена вовсе…
В камере, где, судя по койкам и тюфякам, могло разместиться человек десять (на самом деле сюда набивали и двадцать, и сорок), пока никого не было. Паша присела на угол койки, облокотившись о колени и уткнувшись подбородком в ладони. Что-то будет дальше?
Но гадать нечего, нужно трезво рассчитать, в чем ее могут обвинить, нельзя дать поймать себя на провокацию. Паша решила, что никаких фактов, относящихся к ее личной биографии, отрицать не будет, никаких уклончивых и двусмысленных ответов, которые можно истолковать как угодно. На все опасные вопросы лучше всего отвечать «не знаю». Будут пытать — пускай пытают, она уверена, что никого не выдаст. Но смолчать мало, нужно победить в единоборстве, чтобы вырваться из этих двухметровой толщины белокаменных стен и продолжать борьбу.
Со скрипом медленно распахнулась дверь. Чей-то голос (фигуры в темном коридоре против света не разглядеть) выкликнул:
— Савельева, выходи!
Провели длинным, таким же сводчатым, что и камеры, коридором, потом спустились на первый этаж — и снова длинный коридор. Комната небольшая, но светлая, обставленная канцелярской мебелью. У окна письменный стол и сейф, большой, чуть не до потолка. У одной стены деревянная лавка и большой деревянный ящик. В углу рукомойник. Еще, обратила внимание Паша, цементный пол свежевымыт.
За письменным столом офицер, внешность невзрачная: небольшого роста, голова маленькая, с прилизанными редкими волосами. Молодой, а под глазами мешки, и рот бесформенный, стариковский. В глазах, светло-серых, без блеска, ничего не прочитаешь, словно оловянные глаза. По погонам определила — лейтенант войск СС.
Шмидт смерил девушку с ног до головы взглядом, который он сам считал пронизывающим и которым очень гордился.
— Имя? Фамилия? Отчество?
Паша ответила. Шмидт записал, повторяя вслед за Пашей каждое слово с оттенком какой-то особой значительности, словно хотел показать арестованной, что ему, следователю, известно нечто важное, скрытое в этих обычных словах.
«А ведь он дурак, — вдруг поняла Паша, — эк его распирает от важности».
Между тем, покончив с чисто формальной, протокольной частью допроса, Шмидт предложил Паше сесть. Это тоже было частью его метода, он полагал, что вежливость при первом допросе парализует волю преступника. Паша села.
Уже из первых вопросов Паша поняла, что умен лейтенант или нет, но, во всяком случае, биографию ее он успел выучить назубок. Что ему о ней известно, кроме биографии? И еще раз перебрала все в памяти.
Листовки, обеспечение документами военнопленных — дела старые, она к ним в последние месяцы отношения не имела. О сборе ею разведданных не известно никому, кроме связных из отряда, но последний связной благополучно доставил очередное донесение в отряд.
В банке она вне подозрений: работала хорошо, пользовалась для сбора информации только теми материалами, с которыми имела дело в силу своих прямых обязанностей. Записей на службе никогда не вела — ее профессиональная, натренированная память финансиста попросту не нуждалась в этом.
Михаил Неизвестный давно отозван в отряд, в Луцке ему, боевику, оставаться дальше было никак нельзя, следовательно, единственно серьезной уликой могла быть ее связь с Ткаченко, если только немцы нащупали эту связь. Но Ткаченко, по той же инструкции командования, в последнее время тоже отстранился от всех подпольных дел и занимался лишь разведкой на железной дороге. О том, что со склада в Луцке похищен секретный химический снаряд, в городе никому из местных жителей известно не было. В подполье об этом никто не знает, об их с Алексеем отдельной — по линии разведки — связи с отрядом никто из подпольщиков также не осведомлен. (Пашу вначале очень огорчало, что о похищении снаряда она не должна говорить даже старым товарищам, теперь она убедилась, сколько мудрости в этом строгом приказе.)
Пока что только один вопрос следователя выходил за рамки безопасности:
— Вы состояли в комсомоле? — стараясь выглядеть совершенно не заинтересованным в ответе, спросил Шмидт.
«Ведь знает же, подлец», — подумала Паша, а вслух простодушно удивилась:
— А как же иначе, господин лейтенант? Я была студенткой московского института, без комсомола никак нельзя было, вы же понимаете.
Остальные вопросы были менее опасными, а о комсомоле Шмидт больше не спрашивал. Так прошло часа два…
— Скажите, Савельева, — неожиданно торжественно, почти высокопарно начал вдруг Шмидт, и Паше показалось, что невзрачный лейтенант вроде бы привстал за столом, хотя он продолжал сидеть, — германские власти оказали вам большую честь и большое доверие, предоставив работу в одном из самых важных учреждений города — банке! Банке! — повторил Шмидт с трепетом в голосе. — Очень редко на такую работу допускают славянина, поскольку ваши соотечественники совершенно не способны к точности, аккуратности и логичности мышления. Для вас сделали исключение, и вы это должны были ценить. Правда, ваши начальники характеризуют вас как добросовестного и исполнительного работника. Но этого мало!
«И куда он гнет? — думала между тем Паша. — Начал вроде бы за здравие…»
— Сомнительные знакомства у вас, Савельева, — резко, словно выстрелив, бросил вдруг Шмидт и, не давая опомниться, потребовал: — Вы знакомы с Дунаевой, Марией?
— Да, знакома… — а в голове пронеслось: «Значит, взяли Марию Ивановну».
— Какие у вас с ней отношения? — теперь от вежливости Шмидта не осталось и следа, а глаза его уже не казались оловянными — смотрели зло, настороженно.
Паша пожала плечами:
— Трудно ответить в нескольких словах… Мы когда-то работали вместе, потом встречались иногда, случалось, на базар вместе ходили, деньги друг у друга занимали, болтали, — вроде бы и все наше знакомство.
— Что вам известно о ее преступных действиях против германских властей и связях с партизанами?
— Мне?! — Паша вскочила. Вырвавшийся у нее возглас изумления был настолько естественным, что удивил даже ее саму. — Да какая же Мария Ивановна партизанка? Что вы, господин лейтенант! Ни за что не поверю!
— Тем не менее это факт, Савельева, на ее квартире регулярно прятались партизаны из леса, одного из них мы там сегодня арестовали, при нем было оружие, так что вам лучше рассказать все, что вы знаете о Дунаевой.
«Кого же они взяли у Марии Ивановны?!» — это про себя. Вслух:
— Господин лейтенант, я понимаю, раз вы так говорите, значит, так и есть. Но судите, как же могла об этом догадаться я?
Разговор о Дунаевой, в общем-то, застопорился. Сколько ни бился Шмидт, Савельева не добавила ничего нового к тому, что уже сказала. А в сказанном не было ничего, что можно было бы использовать для следствия. Шмидт снова стал вежливым, даже галантным. Заметив, что девушка устала, предложил ей выпить стакан воды. Паша не отказалась. Чувствовала, что это не конец, и вода была как нельзя кстати.
— И еще один вопрос, Савельева, — вкрадчиво и даже чуть игриво начал Шмидт, — так сказать, интимного свойства. Ведь вы не замужем?
— Нет.
— Тогда, может быть, у вас есть жених?
— И жениха тоже нет, господин лейтенант.
— Тогда скажите, Савельева, — внимательно вглядываясь ей в глаза, продолжал Шмидт, — не ставите ли вы под угрозу свою репутацию тем, что к вам, молодой девушке, часто ходит в дом некий мужчина?
Это был тот самый момент, когда Паша почувствовала, что у нее вот-вот сердце выпрыгнет из груди. Неужели им все-таки удалось установить что-то об Алексее Ткаченко? Вот теперь держись, Паша!
— Что вы имеете в виду, господин лейтенант? — в меру возмущенно, чтобы не переборщить, спросила девушка.
— Вот что, фрейлейн, — сурово, даже зло заявил Шмидт. — Настоятельно рекомендую вам быть со мной предельно откровенной. Вам может помочь только чистосердечность. Нам известно, что несколько раз вашу квартиру посещал человек, являющийся связным партизанской банды. И я требую, чтобы вы рассказали нам все, что вам известно. Если угодно, могу напомнить, что его имя Александр.