Девушка из золотого атома — страница 29 из 95

Когда я наклонился над ним, на лице его появилась мужественная улыбка, вызвавшая во мне и уважение, и жалость.

— Бесполезно, — прошептал он, — я ухожу. Прощай, Хастейн… и попрощайся за меня с Энгартом…

Истерзанные губы его обмякли, веки сомкнулись, а голова упала на каменный пол Храма. С каким-то необъяснимым безразличием я понял, что он умер. Изнеможение было настолько сильным, что я не мог себе позволить о чем-либо думать и что-либо ощущать; это напоминало первую реакцию, которая следует за пробуждением после бурной ночи с наркотиками и развратом. Нервы мои походили на перегоревшие провода, мышцы были вялы и непослушны, как разжиженная глина, разум превратился в пепел, словно в нем бушевал и затем погас неистовый огонь.

Спустя некоторое время мне удалось невесть каким образом привести Энгарта в чувство. Он встал и растерянно огляделся. Когда я ему сообщил о гибели Эббонли, мои слова, как мне показалось, не произвели на него никакого впечатления, и на мгновение я усомнился, понял ли он меня. Наконец, явно с трудом приходя в себя, он посмотрел на тело своего друга и как будто стал осознавать весь ужас сложившейся ситуации. Думаю, что, если бы я не взял инициативу в свои руки, он так бы и стоял в полнейшем отчаянии и в изнеможении до скончания века.

— Послушайте, — сказал я решительно. — Нам надо отсюда уходить.

— Куда уходить? — прошептал он потухшим голосом. — Источник Пламени иссяк, и Внутреннее Измерение больше не существует. Мне жаль, что я не умер, как Эббонли… А может быть, и умер, судя по моим ощущениям.

— Мы должны попытаться вернуться на Кратер Ридж, — заявил я. — Может быть, мы доберемся туда, если не уничтожены межпространственные ворота.

Энгарт, похоже, не слышал меня, но послушно пошел за мной, когда я, взяв его за руку, стал искать среди разрушенных галерей и колонн выход из Храма.

Воспоминания о нашем возвращении расплывчато туманны. Помню, как я вернулся к Эббонли, мертвенно-бледному, покоившемуся под массивной опорой, служившей ему как бы вечной стелой. Помню также величественные руины города, в котором, казалось, мы были единственными живыми существами. Идмос представлял собой пустыню, нагромождение камней, прокаленных и оплавленных глыб, где потоки раскаленной лавы все еще стекали в огромные трещины или с грохотом обрушивались в образовавшиеся в грунте бездонные пропасти. Запомнились и лежавшие среди обломков обгоревшие трупы тех самых темнокожих исполинов, жителей Идмоса и стражей Пламени.

Оступаясь, задыхаясь от ядовитых испарений, пошатываясь от усталости, мы двигались, словно потерянные, по гигантской провалившейся дороге. Разум мутнел от наступавших на нас со всех сторон волн раскаленного воздуха. Дорогу преграждали развалины зданий и обломки рухнувших башен и крепостных стен, сквозь которые мы пробирались с великим трудом. Зачастую нам приходилось отклоняться в сторону и огибать уходившие вглубь и, казалось, достигавшие самых основ мироздания гигантские трещины.

Когда мы карабкались по бесформенным блокам, некогда составлявшим крепостные стены Идмоса, армия Внешних Владык с их мобильными башнями уже отступила и исчезла в бескрайних просторах равнин, оставив после себя лишь выжженную, еще дымившуюся землю, на которой не сохранилось ни единого деревца, ни единой травинки.

Мы пересекли эту страшную пустыню и отыскали на краю равнины холм, поросший фиолетовой травой и избежавший огненных стрел захватчиков. Там, среди дымившейся пустыни на развалинах Идмоса по-прежнему ровными рядами стояли монолиты, воздвигнутые народом, имени которого нам не суждено было узнать. Там наконец мы увидели стволы серо-зеленых колонн, являвших собой ворота в другой мир.

Абрахам МерритТри строчки на старофранцузском

— Война оказалась исключительно плодотворной для хирургической науки, — закончил Хоутри, — в ранах и мучениях она открыла неисследованные области, в которые устремился гений человека и нашел пути победы над страданием и смертью, — прогресс, друзья мои, невозможен без чьей-то крови. Но мировая трагедия указала еще на одну область, в которой будут сделаны еще более грандиозные открытия. Для психологов это была удивительная практика, лучшая, чем для хирургов.

Латур, великий французский медик, выбрался из глубин большого кресла; красные отблески камина падали на его проницательное лицо.

— Это верно, — сказал он. — Да, это верно. В горниле войны человеческий мозг раскрылся, как цветок под лучами солнца. Под воздействием примитивных животных сил, захваченные хаосом физической и психической энергии, — хоть сам человек породил эти силы, они закрутили его, как лодку в бурю, — все те тайные, загадочные области мозга, которые мы из-за отсутствия достоверных знаний называем душой, и смогли проявиться с куда большей мощью… Да и как могло быть иначе — когда мужчины и женщины, охваченных лютым горем или солнечной радостью, раскрыли глубины своего духа, — как могло быть иначе на фоне этого фантастического крещендо эмоций?

Заговорил Макэндрюс.

— Какую психическую проблему вы конкретно имели в виду, Хоутри? — спросил он.

Мы вчетвером сидели в каминном зале Научного клуба: Хоутри, руководитель кафедры психологии одного из крупнейших колледжей, чье имя почитается коллегами во всем мире; знаменитый Латур, француз; Макэндрюс, американский хирург, чей труд во время войны вписал новую страницу в летопись науки; и я. Имена всех троих — вымышленные, но читатель наверняка догадается, кто скрыт за псевдонимами.

— Я имею в виду проблему внушения, — ответил психолог. — Реакция мозга, проявляющая себя в видениях: случайная кучка облаков становится для перенапряженного воображения наблюдателей небесным войском Жанны Д’Арк; лунный свет в разрыве облаков кажется осажденным огненным крестом, который держат руки архангела; отчаяние и надежда трансформируются в легенды о лунных лучниках, призрачных воинах; клочья тумана над ничейной землей преобразуются усталыми глазами в фигуру самого Сына Человеческого, печально бредущего средь мертвых тел. Знаки, предзнаменования, чудеса, целый сонм предчувствий, призраки любимых — все это граждане страны внушения; они рождаются на свет божий, когда выходит на поверхность подсознание. В этой сфере, даже если будет собрана лишь тысячная доля свидетельств, психологов ждет работа лет на двадцать.

— А каковы границы этой сферы? — спросил Макэндрюс.

— Границы? — Хоутри был явно озадачен.

Макэндрюс некоторое время молчал. Потом достал из кармана желтый листок телеграммы.

— Сегодня умер молодой Питер Лавеллер, — сообщил он без видимой связи с предшествующим разговором. — Умер там, где хотел: в засыпанной траншее, прорезанной через древнее владение сеньоров Токелен, близ Бетюна.

— Он умер там? — Хоутри был предельно изумлен. — Но я читал, что его привезли домой; что это один из ваших триумфов, Макэндрюс!

— Он уехал умирать туда, где хотел умереть, — медленно повторил хирург.

Так объяснилась занимавшая прессу уже несколько недель странная скрытность семьи Лавеллеров: они никак не хотели сказать, что сталось с их сыном-солдатом. Молодой Питер Лавеллер был национальным героем. Единственный сын старшего Питера Лавеллера — как вы понимаете, и эта фамилия вымышлена, — он был наследником миллионов старого угольного короля и смыслом его существования.

В самом начале войны Питер отправился добровольцем во Францию. Связей и денег отца было бы достаточно, чтобы обойти французский закон, по которому каждый должен был начинать армейскую карьеру с самых низов, но молодой Питер и слышать не хотел о протекции. В нем горело благородное пламя мушкетеров и крестоносцев.

Привлекательный, голубоглазый, шести футов роста, двадцатипятилетний мечтатель поразил воображение французских солдат. Они очень любили Питера. Дважды он был ранен, и когда Америка вступила в войну, его перевели в экспедиционный корпус. При осаде Маунт Кеммель он получил еще одну рану, которая вернула его домой, к отцу и сестре. Я знал, что Макэндрюс сопровождал его в Европе и полностью излечил — во всяком случае, все так считали.

Но что с ним случилось потом и почему он отправился умирать во Францию? Макэндрюс положил телеграмму в карман.

— Есть границы, Джон, — обратился он к Хоутри. — Лавеллер был как раз пограничным случаем. Я вам расскажу. — Он поколебался. — Может, я поступаю неверно, но мне кажется, что Питер не возражал бы… он считал себя открывателем. — Он снова помолчал, потом принял решение и повернулся ко мне.

— Меррит, можете использовать мой рассказ, если сочтете его интересным. Но если решите использовать, измените имена и, пожалуйста, постарайтесь, чтобы по описаниям нельзя было никого узнать. Важна, в конце концов, суть случившегося — а тому, с кем это случилось, теперь все равно…

Я пообещал; вам судить, насколько я сдержал свое слово. Теперь я расскажу эту историю так, как тот, кого я назвал Макэндрюсом, рассказывал нам ее в полутемном каминном зале…

* * *

Лавеллер стоял за бруствером первой линии траншей. Была ночь, ранняя апрельская ночь северной Франции, — те, кто бывал там, поймут, о чем идет речь.

Рядом с Питером стоял траншейный перископ. Ружье лежало рядом. Ночью перископ практически бесполезен; поэтому Питер всматривался в щель между мешками с песком, разглядывая трехсотфутовой ширины полосу ничейной земли.

Он знал, что напротив, в такую же щель в немецком бруствере, другие глаза напряженно следят за малейшим движением.

По всей ничейной полосе лежали причудливые груды, и когда осветительные снаряды заливали полосу белым светом, они, казалось, начинали двигаться: вставали, жестикулировали, протестовали… И это было ужасно, потому что шевелились мертвецы: французы и англичане, пруссаки и баварцы — отходы работы красного винного пресса войны… На проволочном заграждении — два шотландца. Один был прошит пулеметной очередью, когда перелезал через заграждение. Взрыв перекинул его руку на шею товарища, который погиб в следующее мгновение. Так они и висели, обнявшись; и когда загорались и угасали осветительные снаряды, казалось, что шотландцы раскачиваются, пытаясь выпутаться из проволоки, убежать…