Es muss sein[46].
После того как мистер Фу Цун собрал положенные (и заслуженные) овации, несколько раз удалялся и снова выходил на сцену, обменялся рукопожатиями с мистером Хайтинком, первой скрипкой и всеми, кто попался ему на глаза, я спросил Карин, не желает ли она прогуляться. Она покачала головой, хотела что-то сказать, но просто откинулась на спинку кресла и размяла плечи.
– А в антракте обязательно выходить? – спросила она наконец.
Мы заговорили о музыке в Англии, и я рассказал ей о Глайндборне и о лондонском концертном зале «Ройял Фестивал-Холл».
– И поездов в нем совсем не слышно, хотя пути проходят в пятидесяти метрах от здания?
– Совершенно верно. В зале великолепная акустика. И пропорции замечательные, а черно-белые балконы лож похожи на кабинки американских горок. Они нависают друг над другом, как выдвинутые ящики комода.
– А музыканты в оркестровой яме не боятся сыграть в ящик?
Я расхохотался в голос, не скрывая изумления.
– Карин, как вам удается так идиоматически шутить на иностранном языке?
– У нас есть такая поговорка: wenn scheint die helle Sonne, dann ist das Leben Wonne. Сможете перевести?
– Когда сияет яркое солнце, – неуверенно начал я, – жизнь – это… ммм… наслаждение.
– Верно. А для меня наслаждение – придумывать глупые шутки, когда сияете вы, – объяснила она и торопливо добавила: – Говорят, в Англии есть еще один знаменитый концертный зал. Я про него читала в каком-то журнале, его построил известный английский композитор в своем родном городе. Не помню, как его зовут.
– Бенджамин Бриттен. А концертный зал – «Снейп-Молтингс», один из лучших в стране. Когда проходит Альдебургский фестиваль, музыка звучит по всей округе: в городе, в местных церквях – повсюду. Со всего мира съезжаются известные исполнители, просто рай земной. Если вы приедете, то… – Смутившись, я осекся.
– То что? – Она со смехом подбросила сумочку на коленях. – Что тогда, Алан?
– Ну… я, вообще-то, хотел сказать… если вы приедете, то я бы вас пригласил. Мы с друзьями иногда туда отправляемся всей компанией.
– Было бы славно, – серьезно ответила она. – Я бы с удовольствием.
После антракта мистер Хайтинк с неменьшим профессионализмом приступил к Итальянской симфонии Мендельсона. Наши соседи слева ушли, – очевидно, их интересовало только выступление Фу Цуна; Карин переложила на освободившееся кресло пальто и сумочку и, так сказать, подготовившись к бою, с еще большим увлечением отдалась музыке. Исполнение было прелестным. Всю первую часть ликующе распевал дрозд (как говаривал мой отец), во второй торжественно брели паломники, а мне хотелось чего-то более проникновенного. Я был готов витать в эмпиреях, но Мендельсона занимало другое: он декорировал бальную залу, и, должен признать, с королевской роскошью. Безусловно, плохой классической музыки не бывает, так что грех жаловаться. Как ни странно, мне очень понравилась сюита Яначека, которая завершала концерт. Прежде я ее не слышал; чистое звучание духовых инструментов полнилось неожиданным теплом и живостью, до которых, по-моему, Мендельсону было далеко. Я присоединился к аплодисментам и восторженным выкрикам публики, смутно надеясь, что нам исполнят еще что-нибудь на бис, но этого не случилось.
Карин пришлось встать, чтобы пропустить людей из середины ряда, но потом она снова уселась в кресло и не поднималась до тех пор, пока зал почти не опустел. Наконец она сказала:
– А сейчас, увы и ах, придется возвращаться.
– Зато сколько впечатлений! Карин, это вы замечательно придумали. Мне очень понравилось. А вам?
– Ах, Алан, вы еще спрашиваете?!
– Простите, тут и впрямь спрашивать не стоит. Ну, что сейчас будем делать? Выпьем кофе? Перекусим?
– Да, только недолго. Ох, как нелепо. Неужели сейчас можно говорить о еде?
– Можно просто поговорить. Вы же все это время молчали.
– По-вашему, обычно я слишком много говорю?
– Нет-нет, вы – добрая душа, которая не вянет круглый год. Я просто хотел сказать, что нам с вами не представилось возможности поговорить.
– Так и быть, я отработаю ваш хлеб.
За скромным ужином (меня уже начинало волновать состояние моего кошелька) в небольшом ресторанчике по соседству Карин прекрасным мелодичным голосом говорила о всяких пустяках: о Копенгагене, о друзьях, об отпуске прошлым летом в Голландии, о вязании, о кулинарии, о садоводстве. Речь звучала будто птичьи трели, облеченные в слова, не имеющие никакого значения. Я заслушался и готов был слушать ее бесконечно. Я попросил ее поговорить – и она говорила. Беседовать о музыке не хотелось, и Карин благоразумно не затрагивала эту тему.
Неожиданно она спросила:
– Значит, вчера вы видели меня в Королевском саду?
– Да. Unter der Linde[47].
– О, тогда вы видели меня с Инге и ее девочкой.
– Может быть. Я видел с вами еще одну девушку, наверное Инге, но, поскольку мы с ней не знакомы, точно утверждать я не могу. А вот маленькую девочку не помню, но в парке их было много.
– А. Да, мы с ними пошли в Королевский сад.
– А сколько лет дочери Инге?
– Три года, почти четыре.
– Так, давайте-ка разберемся. Инге – ваша подруга, так?
– Она моя соседка, живет этажом ниже.
– Она замужем?
– Нет.
– Ага, ясно, – улыбнулся я. – И у нее есть дочка.
– Да. – Она отвернулась и позвала: – Tjener![48]
Она попросила подошедшего официанта принести еще кофе; потом добавила в чашку сливок и сахара, размешала, попробовала и сказала:
– А еще есть человек, который хочет на ней жениться, и она, кажется, согласна.
– Рад за нее. Он отец девочки?
– Нет.
– И он не имеет ничего против нее?
– Это обязательно?
– Нет, что вы! Просто мне было бы не очень приятно. Точнее, очень неприятно. Безусловно, обстоятельства у всех разные, я не знаком ни с Инге, ни с ее женихом, ни тем более с дочерью. Надеюсь, они будут счастливы вместе. Дайте мне знать, как пройдет свадьба. Ну, если захотите мне написать. Кстати, Карин, с вашего позволения, можно я буду вам писать? А если я пришлю вам письмо, вы на него ответите?
– Vielleicht. – Помолчав, она воскликнула: – Ах, какой чудесный вечер! Жаль, что мне пора. Пора возвращаться. Не знаю, как на свадьбу, но домой я сейчас точно пойду.
– Как, уже? Еще же очень рано! Прошу вас, задержитесь. Я вас провожу, не волнуйтесь.
– Нет, мне пора. Но вы можете проводить меня до остановки всегдобуса.
Когда я подавал ей пальто, она заметила мое отражение в зеркале:
– Алан, вы помрачнели! Почему вы так серьезны? В чем дело?
– Прошу прощения. Если честно, я задумался о концерте Моцарта. Первая часть в некотором отношении очень сложна, правда?
– Warum?[49]
– Ну, это ведь не обычная соната, за ней очень трудно следовать. Хотя, может быть, именно поэтому я так наслаждался концертом.
Она обернулась, подняла голову ко мне – я до сих пор вижу перед собой ее лицо с полураскрытыми губами. На миг мне почудилось, что она меня поцелует. Она сосредоточенно подыскивала слова, а я встревоженно глядел ей в глаза. Хозяин ресторанчика протиснулся мимо нас и распахнул дверь.
– Алан, вы можете следовать за розой?
– Простите, не понял?
– Под лучами солнца бутон распускается, а потом роза вянет и роняет лепестки. Вот это и есть Seligkeit[50].
Она остановилась на пороге, поблагодарила хозяина и похвалила его заведение.
На улице она снова повторила:
– Seligkeit. Ах, Алан, мне не следовало так шутить. Это невежливо. А вы так добры…
– Не я. Вы смотрели в зеркало. И видели себя.
– Когда-нибудь вы научите меня слушать музыку правильно, вот как вы сам. У меня не хватает ума…
– Конечно же хватает! Только здесь дело не в уме. А в крыльях.
– Ох, тогда я бы не была секретаршей в конторе Хансена.
– Тут это совершенно ни при чем.
– Ну, если бы у меня были крылья, я бы отсюда улетела. Далеко-далеко.
– А вот когда мы с вами слушали Моцарта, мне пришла в голову похожая мысль, только не такая печальная. Музыка для вас – как сад, правда? Как ваш собственный сад. Вот вы очень хорошо знаете английский, но такого не слышали.
– Какого такого? Расскажите.
– Здесь, возле струй, в тени журчащих,
Под сенью крон плодоносящих
Душа, отринув плен земной,
Взмывает птахою лесной:
На ветку сев, щебечет нежно,
Иль чистит перышки прилежно,
Или, готовая в отлет,
Крылами радужными бьет, —
продекламировал я.
– Ах, какая прелесть! – воскликнула Карин. – А как она чистит перышки? И чем?
Я объяснил.
– Ja, понятно. Я видела, как они это делают. Вот вы умеете слушать музыку, Алан, правда? Наверное, это тональная форма…
– Сонатная форма.
– Наводит на вас такие мысли. А когда оно было написано?
– Лет триста назад. Может быть, больше.
– Да, давно. Но я понимаю его чувства. Ой, чуть не забыла! Я хочу сохранить программку. Напишете на ней что-нибудь для меня?
Поразмыслив, я написал: «Карин! Ты, о Птица, смерти непричастна. Алан» – и поставил дату.
Карин поднесла программку к освещенной витрине, вслух прочитала написанное и вздохнула:
– Да, если бы я была птицей, я бы улетела. Но я не птица, поэтому поеду на автобусе. – Она порылась в сумке и попросила: – Алан, у вас, случайно, нет проездного жетона? Я свой не могу найти.
10
В гостиничном номере я сбросил туфли, улегся на кровать, не снимая рубашки, и заставил себя взглянуть на вещи честно. Не имело смысла притворяться. Если это не любовь, то с Сотворения мира никто и ни в кого не влюблялся. Я вспомнил, как в сказках герой делает все возможное, чтобы избежать предсказанной участи, лишь для того, чтобы внезапно осознать, что предсказание неотвратимо сбылось. Гордыня, неизбежно приводящая к унижению, – вот что это такое. А унижение было горьким. Я понимал, что до сих пор броня гордыни защищала меня от любви. В сущности, гордость удерживала меня от того, чтобы разделить общий удел человечества. Я отказывался любить из боязни выставить себя на посмешище или испытать боль утраты. Что ж, вот она, боль утраты. До встречи с Карин я был твердо убежден, что меня ничуть не привлекают легкомысленные кокетки, эмоционально воспринимающие музыку и предпочитающие болтать на солнышке у Пушечной башни, а не любоваться шедеврами средневековых европейских резчиков по дереву. Но теперь мне больше всего на свете хотелось не фарфора и фаянса,