Девушка на качелях — страница 33 из 81

Ее рука покоилась на животе, а ниже, в темном треугольнике волос, чуть набухшее, таинственное – уже раскрывшее мне тайны – лоно влажно поблескивало после нашего совокупления. Слегка раздвинутые ноги с повернутыми в разные стороны ступнями больше не касались земли и не плескались в воде, а отдыхали, мягкие пятки и пальцы по-прежнему морщились от долгого пребывания в теплой реке. Ночной покой был далек от совершенства, темноту освещали не честные звезды, а уличные фонари, тишину нарушало гудение кондиционера, далекий шум машин и неумолчное лягушачье кваканье. Сон Карин – отстраненный и невозмутимый, будто лунный свет, – возвышался над несовершенством окружающего мира и озарял его сиянием, а в этом сиянии нежился я, лежа без сна и глядя на нее, потому что не спешил расставаться с радостью, хотя и знал, что она будет со мной, как только я проснусь.

Немного погодя желание вернулось ко мне с новой силой, но, сдерживаясь, чтобы не потревожить покой Карин, как не тревожат бобра на берегу пруда или черноголовую славку, заливающуюся сладкой песней, я вытянулся рядом с ней и попробовал уснуть. Мне это почти удалось, потому что долгий заплыв утомил меня не меньше, чем ее, но Карин в полусне ощутила мое влечение и, повернувшись на бок, с легким страстным вздохом закинула на меня руку и ногу, и мы слились в объятии. Я лежал неподвижно, совершенно счастливый – ничего другого мне не хотелось, – и молчал.

Наше совокупление – теплое, влажное и мягкое, как губка, – не искало ни продолжения, ни завершения и походило на грезы, вне времени и реальности. Не помню даже, завершилось ли оно оргазмом, – все было как во сне. На следующее утро я спросил об этом Карин, но она смеясь ответила, что ничего подобного не помнит.

– Так вот что такое спящий партнер! – воскликнула она. – В словаре английских идиом было объяснение, но я его не поняла и очень хотела узнать, что означает это выражение. Включи мне душ, пожалуйста, – не холодный, а тепленький. А то я чувствую себя как горячий пломбир.

Теперь и я обитал в наслаждении, как рыба в воде. Приятно было засыпать; пробуждение, завтрак, прогулки по городу – все это сопровождалось острым осознанием невероятного счастья. Не важно было, куда мы шли или чем занимались, – само существование доставляло мне радость. Разговоры были удовольствием, сравнимым разве что с молчанием. Не имело значения, занимались мы любовью или нет, поскольку мне было откровение, что соитие и не-соитие безраздельно слиты друг с другом, будто аверс и реверс сияющей монеты. Иногда я рыдал от радости, иногда заливался смехом, досадуя на то, что не способен выразить свое счастье иным способом. Повсюду, где мы находились, был центр мироздания, поэтому от нас не требовалось ни малейшего волеизъявления – незачем куда-то идти, незачем что-то делать. Все просто возникало или случалось само собой, а мы витали среди вещей и событий, невесомые, гладкие и беспечные, как мыльные пузыри. Подобно младенцам или старикам, мы засыпали и просыпались бездумно, днем или ночью, как бог на душу положит, и желания колыхали нас беззаботным ветерком в высоких травах.

Нет, конечно же, мы ходили на прогулки. Снова плавали по Ичетакни – на этот раз мы начали с глубокого озера Джаг-Спринг, где, как рассказали нам аквалангисты, в темной пещере на глубине сорока футов живут слепые белые рыбы. Мы съездили на восток, в старейший американский город Сент-Огастин, основанный Педро де Авилесом в 1565 году (и дотла сожженный Дрейком в 1586-м). Мы гуляли у озера Оранж-Лейк, берега которого ковром устилали густые заросли разноцветных диких флоксов, и видели, как хамелеон на ветке меняет цвет. Мы съездили на запад, в дельту реки Суани – лабиринт зеленых каналов среди тростника и разнотравья, где в сумерках из воды выпрыгивали стайки серебристых рыбешек, – и долго смотрели, как огромный алый шар солнца погружается в Мексиканский залив. Кажется, что все это было так давно!

Однажды тихим жарким июньским вечером мы приехали в Сидар-Ки, захолустный бедняцкий городок; дома под крышами из листов рифленого железа делали его похожим на старую нефтяную бочку, выброшенную на берег залива. Бедняки – белые бок о бок с неграми – удили рыбу с причалов, а в баре бородатый художник, будто вышедший из пьесы Теннесси Уильямса, вел с нами долгие разговоры, попивая выставленный мной виски.

– В Сидар-Ки не поплаваешь, – сказал он, не сводя глаз с Карин, выслушав ее рассказ об Ичетакни. – Слишком много акул. Злобные сволочи. И как вы не боитесь невидимых подводных тварей? Я вот побаиваюсь. И вообще, предпочитаю видеть все своими глазами – вот как вас, мадам.

Мы поужинали гамбургерами в крохотном ресторанчике, где широколицая узкоглазая официантка, не проронив ни слова, налила нам кофе и с застенчивой улыбкой коснулась руки Карин. Потом мы отыскали небольшой мотель у дороги близ берега. Нам достался номер на первом этаже, с окном во всю стену, выходившим к морю. Охваченный внезапным жадным желанием, я завалил Карин прямо в одежде на огромную двуспальную кровать и удовлетворил свое влечение за полминуты, не заботясь ни о ее удовольствии, ни о чем другом.

– Боже, какой я эгоист, – зевая, вздохнул я и лишь тогда заметил, что прямо за окном пролегает дорога, по счастью, пустынная. – Стыд какой!

– Милый, тебя ведь снедала страстная нужда!

– Страстная нужда?

– Конечно. Я это давно поняла. Потому все так и обставила.

– Ты все обставила? Как это?

– Пффф…

– А ты меня никогда не отвергнешь?

– А зачем мне это?

На следующее утро, стоя у окна, мы одновременно увидели в водах залива, совсем рядом с берегом, большую черную тень. Вода вздыбилась, растеклась, и на поверхности возник темный треугольник плавника и гладкий горб спины. Несколько секунд четкие зловещие очертания оставались на виду, а потом исчезли. Мы оба вскрикнули от неожиданности и тут же умолкли, ожидая, не появится ли акула снова. Ожидание оказалось бесплодным. Карин отвернулась, подошла к зеркалу и начала расчесывать волосы.

Немного погодя она спросила:

– Алан, сколько дней мы знакомы?

– Двадцать девять, если считать сегодняшний.

– А как давно мы женаты?

– Неделю и пять дней, любимая.

Она взяла из гардероба пару туфель, надела и, откинувшись на спинку стула, вытянула ноги и постучала по половице сначала одним, а потом другим каблуком.

– Вот так. Теперь поедем домой, – наконец сказала она.

– Что, уже хватит?

– Ну, как тебе угодно. – Внезапно она вскочила и захлопала в ладоши. – Нет, нет! Не хватит. Мне нужно больше! Я хочу начать жить. Жить той жизнью, для которой была рождена. Алан, я – твоя жена. Подумай об этом, как сказал бы мистер Стайнберг. Я хочу приехать домой и начать… Неужели тебе этого не хочется? Ну же! А не то я тебя отвергну, раз тебе так нравится эта идея, и тогда ты поедешь домой по-настоящему счастливым. – Она умолкла, а потом спросила: – Алан, а Ньюбери далеко от моря?

– Миль пятьдесят или шестьдесят, если по прямой. А что?

– Да так, ничего. Тишина и покой. Уничтожь прошлое! – Она поцеловала меня. – И du bist ein edler Knabe![84]

15

Если бы я был в состоянии о чем-то волноваться, то, возможно, к моменту нашего прибытия в Лондон я волновался бы, во-первых, о маменьке, а во-вторых – о деньгах и о делах. В день нашего отъезда во Флориду я позвонил маменьке и рассказал ей о радушном предложении мистера Стайнберга и о своем решении немедленно полететь с Карин в Майами. Маменька выслушала меня с отстраненной вежливостью, как свойственно женщинам, чья гордость смертельно уязвлена, но они твердо намерены этого ничем не показать, понимая, что ни от увещеваний, ни от уговоров никакого толку все равно не будет. Она пожелала нам счастливого полета, подтвердила, что я вправе самостоятельно принимать любые решения, что ее мнение тут совершенно ни при чем и так далее. Она вела разговор, как наемный работник с работодателем, и хотела, чтобы я это почувствовал, но у меня создалось впечатление, что безропотно сносить подобное она не собиралась. Она не поинтересовалась, надолго ли мы уезжаем, и не стала упоминать о магазине. У меня, однако же, не хватило наглости ни попросить ее присмотреть за делами до нашего возвращения, ни даже обмолвиться о чем-то в этом роде. Тому, кто плюет ближнему в глаза, негоже просить об одолжениях. Я прекрасно понимал, что обидел и расстроил маменьку. Впрочем, именно этого я и добивался. Чувства Карин были так же важны для меня, как чувства самых близких и родных людей, и маменьке следовало уяснить это с самого начала. Однако же я, как и Тони, был уверен, что она все-таки изменит свое мнение, и решил сделать для этого все возможное, когда мы вернемся. Что ж, вот мы и вернулись.

А еще я волновался о деньгах. За прошлый месяц я потратил больше, чем мог себе позволить; честно сказать, я весьма смутно представлял себе, сколько именно денег потратил, и не имел ни малейшего понятия, как шли дела в магазине последние две недели; я знал только, что пропустил как минимум одну важную распродажу. Мое финансовое положение наверняка пошатнулось, и поправить его можно было, лишь снова приступив к работе.

Однако же в гостиничном номере я смотрел на Карин, которая, полуприкрыв загорелое золотистое тело полотенцем, сидела у туалетного столика и сосредоточенно зашивала прореху в подкладке своего жакета, и не ощущал ни малейшего беспокойства. И дело было не в том, что «она того стоила». Я был выше этого. Я больше не был человеком, который летал в Копенгаген закупать фарфор «Бинг и Грёндаль». Наконец-то я достиг великого океана, того самого, о котором говорила она, – безбрежного и непознаваемого. И он стал моим. Нашим.

В присутствии Карин все проблемы обретали свои истинные размеры. Не то чтобы она могла помочь мне с ними справиться (я и не подозревал, как ошибаюсь), но рядом с ней я чувствовал, что мне все под силу. Мир был совсем не тем, каким я его представлял. В первую очередь он существовал для того, чтобы в не