– Набери один-пять-пять, номер оператора.
– Пф-ф-ф, зачем мне оператор! Я наберу международный код и позвоню прямо в «Бинг и Грёндаль». Твой мистер Симонсен с утра наверняка на работе. Код Копенгагена я знаю. Значит, ноль-один-ноль-четыре-пять-один. Телефон у тебя в записной книжке?
Она начала набирать номер, а я встал из-за стола и пошел к миссис Тасуэлл, сообразив, что при разговоре с Пером лучше иметь под рукой папку с его досье.
– Миссис Тасуэлл, будьте любезны, найдите мне документы Пера Симонсена. Папка должна быть вон в том шкафчике.
– Документы мистера Симонсена? Вы имеете в виду досье «Бинг и Грёндаль»? Оно вот здесь…
– Нет-нет, для Пера Симонсена заведена отдельная папка, как для мистера Стайнберга. Они должны лежать в одном шкафчике, ведь они даже по алфавиту рядом.
– Значит, там она и есть. – Она открыла канцелярский шкаф. – А знаете, давным-давно была скаковая лошадь по кличке Персимон. Еще до войны. Мне объяснили, что персимон – это такой американский фрукт, типа как хурма, но кислющий до оскомины, ну я и спросила: а зачем тогда его есть? А еще мне всегда на ум приходит поговорка про грехи родителей и про оскомину у детей на зубах.
– Вы нашли папку? – нетерпеливо спросил я и, не дожидаясь ответа, схватил досье и обернулся к Карин у телефона. – Ну что, получилось? О господи, Карин, что происходит?!
Она, будто окаменев, глядела перед собой невидящим, полным ужаса взором. Я бросился к ней, а она уронила трубку на стол, прерывисто всхлипнула и выбежала из кабинета.
Я, не выпуская папки, поспешно вышел следом и в пассаже схватил Карин за руку:
– Карин, в чем дело? Тебя гудок напугал? Что случилось?
Она молча стала вырываться, но я держал крепко, чтобы истерическое поведение Карин не взволновало Дейрдру или покупателей в торговом зале.
– Пусти, Алан! Пусти! – задыхаясь, умоляла Карин, а потом вдруг расплакалась. – Алан, пожалуйста, отпусти меня! Мне надо уйти отсюда.
– Милая, не волнуйся. Что бы ни случилось, в таком виде лучше никуда не ходить. Успокойся. Ты же знаешь, здесь нет ничего страшного. Я с тобой.
– Да, да! Ох, Алан, слава богу, что ты со мной. Ты всегда меня защитишь, правда? – Она промокнула слезы носовым платком.
– Конечно защищу. Но что случилось? Тебе что-то сказали? Я не слышал никаких разговоров…
(Боже мой, сообразил я, все-таки Тони был прав. Она и впрямь непредсказуема и чрезвычайно впечатлительна. Как же ей тяжело, бедняжке!)
– Нет-нет, все в порядке. Просто мне показалось… Нет, ты прав, Алан, здесь нет ничего страшного. Мы же дома, правда? Ох, как мне хочется пойти домой, в наш с тобой дом! Отвези меня домой, пожалуйста, и побудь со мной…
– Любимая, ты же знаешь, я сейчас не могу. Мне надо поработать. Послушай, сходи-ка на полчасика погулять на берег Кеннета, покорми лебедей. Или купи что-нибудь вкусненькое на ужин. – (Это уж точно ее успокоит, подумал я.) – Филе палтуса, например. А я открою бутылочку пуйи-фюме или сухого мозельского. Скажи, чего тебе больше хочется?
Она рассеянным взглядом обвела пассаж, горшки с папоротниками и полки, уставленные керамикой и фарфором, будто ища поддержки у привычных вещей, а потом сказала:
– Спасибо, Алан. Прости, пожалуйста, что я так глупо разнервничалась. Да, наверное, мне лучше прогуляться, только сначала я приведу себя в порядок.
Она скрылась за дверью туалета. Я немного постоял в пассаже и вернулся в кабинет, решив, что миссис Тасуэлл ничего объяснять не стоит. Лишние разговоры только вредят делу.
– Вас соединить с Копенгагеном, мистер Десленд? – спросила миссис Тасуэлл.
– Нет, спасибо, не надо. – Мне больше не хотелось говорить с Пером. – Давайте-ка мы с вами займемся корреспонденцией, чтобы к концу недели разобраться со всеми делами.
Через полчаса миссис Тасуэлл сказала:
– Мистер Десленд, наверное, на сегодня достаточно. Да и ленту в пишущей машинке пора сменить. Я заметила, что в последнее время качество ленты оставляет желать лучшего. Наверное, это профсоюзы виноваты. В газетах пишут, что…
– Ничего страшного, миссис Тасуэлл, сделайте, сколько успеете, а остальное оставим на завтра.
– Мистер Десленд, позвольте вам напомнить, что вы разрешили мне завтра взять выходной. Видите ли, я нашла в газете объявление о продаже блокфлейты, в Рединге, по очень разумной цене, а я уже давно хочу научиться играть на блокфлейте. Моя племянница играет на альтовой блокфлейте, но она живет в Лондоне, а мне нужен другой регистр, не альт, а сопрано…
– Да-да, конечно. Письма подождут, миссис Тасуэлл, я подпишу их в понедельник. Я еще полчаса побуду в магазине, если вдруг кто-нибудь позвонит.
Я вышел из пассажа в торговый зал, и Дейрдра спросила:
– С миссис Десленд все в порядке, Мистралан?
– А что случилось?
– Нет, ничего. Просто она ушла, только мне ни слова не сказала, а это на нее не похоже. А я гляжу, что глаза зареванные, спрашиваю, все ли в порядке, а она молчит…
– Нет, Дейрдра, ничего не случилось, слава богу. Просто она расстроилась из-за телефонного звонка в Копенгаген. Вообще-то, он к ней не имел никакого отношения, но вы же знаете, она такая отзывчивая…
– Да, Мистралан, знаю. Она очень добросердечная. Вот уж вам свезло так свезло! Я тут недавно папаше так и сказала: мол, вдруг как с русскими придется воевать, то лучше б на этот раз немцы были на нашей стороне, если они все такие, как миссис Десленд. А он как взъярился, прям никакого удержу, и говорит: «Тебе лишь бы языком трепать! Наверное, тебя в детстве граммофонной иглой укололи…» Я так смеялась…
Разговоры с Дейрдрой всегда поднимали мне настроение, а в конце рабочего дня и она сама была на седьмом небе от счастья, потому что из Филадельфии неожиданно позвонил Морган Стайнберг, объявил, что в следующем месяце приедет в Англию, и поинтересовался, нет ли у нас чего новенького. Морган был знаком с Дейрдрой и, как обычно, не погнушался потратить на беседу с ней целую минуту трансатлантического разговора, а лишь потом попросил к телефону меня.
Я сказал, что у меня и впрямь есть кое-что новенькое, заранее предупредив, что вещица весьма ценная.
– Вам, Морган, я предоставлю возможность приоритетного приобретения. В любом случае вы должны ее увидеть, даже если не захотите покупать. Обещаю, вы не разочаруетесь. Это очень важный предмет для истории керамики. Надеюсь, вы у нас заночуете. Карин будет счастлива снова увидеться с вами.
– Взаимно, Алан, взаимно. Как поживает ваша красавица? Освоилась в Англии?
– Да, у нас все замечательно, Морган. Она будет рада узнать, что вы звонили. Сообщите нам, как приедете.
– Надо же, звонил из самой Филадельфии, – восхищенно протянула Дейрдра, когда я положил трубку. – Вот что мне нравится в этой работе, Мистралан! Иногда чувствуешь себя такой важной, прям не верится. А мистер Стайнберг такой обходительный… – И, помолчав, добавила: – И не прижимистый, легко расстается с деньгами.
Я думал о нем то же самое. Но захочет ли он расстаться с кругленькой суммой в сто пятьдесят тысяч фунтов стерлингов?
К обеду Карин немного успокоилась и, как обычно, незадолго до закрытия магазина уехала домой на автобусе. Я решил вечером во что бы то ни стало поднять ей настроение. Когда я вернулся с работы, Карин принимала ванну, поэтому я взял садовые ножницы, вышел в сад и срезал огромный букет всевозможных цветов, украшением которого стал высокий стебель пурпурного гладиолуса, усеянный двадцатью бутонами. Мне было жалко его срезать, но оно того стоило. С охапкой в руках – «короткие и длинные, с жучками и былинками», как любил говорить отец, – я поднялся в спальню и вручил цветы Карин (она не боялась насекомых), которая сидела на краю ванны, источая аромат вербены. Она попросила меня постричь ей ногти на ногах и, налив в ванну немного холодной воды, один за другим стала укладывать туда цветы, требуя, чтобы я называл каждый цветок по-английски.
– Ты еще поработаешь в саду? – спросила она, выходя в спальню.
– Да, наверное.
– Lass mich helfen[117]. Посади меня в садовую тачку и вкати в куст остролиста, как Петра Великого.
– Да уж, хороша помощница! Только куст остролиста уже занят сверчками. А Петр Великий был чудовищем.
– А может, я тоже чудовище? Р-р-р-р-р-р! Гав-гав! – Она бросилась на меня и повалила на кровать.
– Нет-нет, Карин, не начинай! Прекрати, я сказал! Не сейчас. Пойдем в сад, если хочешь. Только надень свою рубашку, как у Энни Оукли.
– Ладно, минут через двадцать. Ах, какие очаровательные цветы, Алан! Спасибо! Уложи их на меня, пожалуйста! Особенно вон тот, длинный, пурпурный… как он называется? А, гладиолус. А что это значит?
– Цветок-меч.
– И тебе самой меч пронзит душу… Где это я недавно слышала?
– В прошлое воскресенье, в церкви. Дитя сие будет причиной падения и возвышения для многих в Израиле и станет знамением, которое будет многими отвергаемо…
– Да, помню. Тони очень проникновенно читает проповедь.
Тут из прихожей донесся голос Тони:
– К вам можно? Вы дома?
– Сейчас спустимся! – ответил я.
– Что ж, отложим на потом, – шепнула мне Карин и, соскользнув с кровати, начала одеваться.
Тони пришел с сынишкой, Томом. Они ходили на реку и заглянули к нам в гости, взлохмаченные, с полотенцами на плечах, увлеченно жуя яблоки. Я разрешил Тому помочь мне полить георгины и гладиолусы (воды досталось не только цветам), потом он снова надел мокрые плавки и радостно потребовал, чтобы я окатил его из шланга, пока Карин и Тони пили мадеру в тени.
Когда Тому надоело с визгом носиться под струей воды, я свернул шланг, и мы отправились к шезлонгам.
– …Отпущение грехов? – говорила Карин.
– Что-то в этом роде, – ответил Тони. – А если бы кто согрешил, то мы имеем ходатая пред Отцем, Иисуса Христа, праведника; Он есть умилостивление за грехи наши…
– За любые грехи? Ну, вы так раньше упоминали.