Мы вернулись в нашу квартиру на улице Мейзельса, Папа кружил маму по кухне под дрожащую музыку пианино, доносившуюся из-под пола, будто это был один из блистательных бальных залов Вены. Закончив танец, мама, затаив дыхание, позвала меня к столу, где остывала свежеиспеченная сладкая бабка. Я взяла нож и разрезала влажное тесто. Внезапно под ногами раздался грохот и треснул пол. Папа потянулся через стол, его рука выскользнула из моей. Земля разверзлась, я вскрикнула, и мы провалились вниз, в канализацию.
– Сэделе, – чей-то голос пробудил меня ото сна. – Ты должна вести себя тихо. – Это была мама, мягко, но строго напомнив мне, что не нужно кричать во сне. Мы должны сидеть тихо.
Я открыла глаза и оглядела сырую, зловонную комнату. Кошмар с падением в канализацию оказался реальностью. Но моего отца нигде не было.
Папа. Его лицо возникло в моем сознании, как во сне. Он казался таким близким, но теперь, проснувшись, я никак не могла до него дотянуться. Даже спустя месяц после его смерти эта утрата причиняла постоянную боль. Нож вонзался в сердце каждый раз, когда я просыпалась и понимала, что он мертв. Я снова закрыла глаза, желая погрузиться в сон о нашем доме и отце. Но он ускользнул за пределы досягаемости. Вместо этого я представила, как папа лежит рядом со нами и до меня доносится его храп, на который я раньше жаловалась. Мать подбодрила меня объятием, затем встала и прошла через комнату к импровизированной кухне в углу, чтобы помочь Баббе Розенберг почистить бобы. Хотя комната оставалась в полумраке, по звукам на улице наверху я заключила, что рассвело.
Несколько дней, говорила мама. Не дольше недели. Прошло уже больше месяца. Я и вообразить не могла, что так надолго останусь в канализации. Но идти было просто некуда. Гетто было разорено, все жившие там евреи убиты или отправлены в лагеря. Окажись мы на улице, нас бы пристрелили на месте или арестовали. Канализация, тянувшаяся через весь город, заканчивалась у Вислы, но выход охраняли вооруженные немецкие солдаты. Я была уверена, что папа не хотел, чтобы мы оставались и жили вот так, в канализации. Но план нашего побега он унес с собой в могилу. Мы были в буквальном смысле заперты.
Я выглянула из угла, где мы спали. Мы заняли одну сторону комнаты, Розенберги – другую, оставив пространство между ними для самодельной кухни. Пан Розенберг сидел в другом конце и читал. Я огляделась в поисках Сола, но не нашла его.
Я села на кровать – деревянные доски в нескольких сантиметрах над землей, мои кости ныли, словно напоминая о болях, на которые жаловалась бабушка. Я с тоской подумала о стеганом одеяле из гагачьего пуха, некогда покрывавшем мою кровать в нашей квартире, совсем не то что тонкий лоскут мешковины, который раздобыла здесь мама. Я потянулась за ботинками, что стояли у кровати. Как и в первый наш день в канализации, мама настаивала, чтобы мы держали ноги сухими, наказав мне менять две пары носков ежедневно. Я начала понимать, почему: у других, кто был менее осторожен, от грязной воды, что просачивалась через обувь, развились язвы и появились инфекции и боли.
Зачерпнув немного чистой воды из ведра, я прополоскала зубы, мечтая о щепотке соды, чтобы сделать их чище. Затем подошла к маме, она готовила завтрак. Когда Павел оставил нас, на следующий день остальные уселись вокруг, словно ожидая, что он придет и заберет нас. Но мама принялась обживать комнату насколько это было вообще возможно. Будто, несмотря на ее обещание, что это займет пару дней, она знала, что мы пробудем здесь гораздо дольше.
Мама чмокнула меня в макушку. За недели, проведенные в канализации, мы сблизились. Я всегда была папиной дочкой, «маленький Михал» – поддразнивала меня мама, имея в виду наше сходство с отцом. Но теперь нас осталось только двое. Она пригладила мои волосы. Каждую ночь в канализации она расчесывала меня и себя.
– Мы должны выглядеть прилично, – решительно говорила она, и блеск в ее глазах выражал надежду на ту жизнь, которой мы потом заживем. Я с детства была сорванцом и сопротивлялась тому, чтобы опрятно выглядеть и следить за собой. Но здесь я не протестовала. Несмотря на все ее старания, за чистоту приходилось постоянно бороться. Одежда и волосы пачкались так сильно, что было невыносимо даже мне. К счастью, у нас не было зеркала.
Когда она отодвинулась от меня, ее сильно округлившийся живот коснулся моей руки. Я представила себе ребенка (все еще воображаемого, чтобы назвать его братом или сестрой), который родится без отца и никогда не узнает, каким замечательным человеком он был.
– Почитаем после завтрака, – решила мама, имея в виду школьные уроки, она давала мне их каждое утро. Она старалась поддерживать определенный порядок в нашей здешней жизни: завтрак, потом уборка и уроки на маленькой доске, принесенной Павлом, будто я до сих пор была ребенком, а не девятнадцатилетней девушкой. Однако днем мы подолгу дремали, пытаясь скоротать день.
Этим утром на завтрак была порция овса, меньше, чем обычно, потому что мы ждали Павла. Он приходил два раза в неделю с запасом еды. Мама разделила еду поровну на пять порций, три для Розенбергов и две для нас. Баббе подошла, молча собрала их миски и ушла в свой угол. У Розенбергов тоже был свой распорядок дня, который, казалось, вращался вокруг ежедневной молитвы.
Каждую пятницу по вечерам Розенберг приглашали нас на Шаббат. Баббе зажигала два огарка свечи и передавала по кругу немного вина в чашке для киддуша, ее они пронесли контрабандой. Сначала я думала, что их традиции – это упрямство, если даже не глупость. Но потом я осознала, что ритуалы поддерживают их, придают порядок и смысл, как мамина рутина, только более значимая. Я поймала себя на мысли, что жалею, что не воспитана в традициях и не могу отмечать эти дни. Они даже соорудили импровизированную мезузу в дверном проеме, чтобы обозначить комнату как еврейский дом. Сначала Павел возражал:
– Если кто-нибудь увидит, вас найдут.
Но правда заключалась в том, что если бы кто-то подобрался близко и обнаружил нашу дверь, нам бы все равно настал конец, спрятаться было просто негде. Шел апрель, и уже через несколько дней наступит Песах. Я задумалась, как Розенберги будут держать пост и не есть хлеб и квашеные продукты, когда это единственное, что мог достать Павел.
Я потянулась к выступу над плитой, нащупывая кусок хлеба, припрятанный со вчерашнего завтрака – хотела добавить к нашему скудному рациону. Вначале я прятала еду под кроватью, но когда я попыталась достать ее, что-то вцепилось зубами в мою руку. Я отдернула руку и заглянула вниз, под кровать. Показались глаза-бусинки. С полным брюхом, на меня вызывающе смотрела крыса. Больше внизу я никогда ничего не оставляла.
Я протянула хлеб матери.
– Я не голодна, – солгала я. Хотя у меня заурчало в животе, я понимала, что моя тонкая, словно бумажный лист, беременная мама нуждалась в еде. Я следила за ее лицом, уверенная, что она никогда мне не поверит. Но она взяла хлеб, откусила кусочек, а остальное вернула мне. В последнее время, кажется, она утратила интерес к еде.
– Для малыша, – настояла я, поднося хлеб к ее губам и уговаривая откусить еще кусочек. Теперь, когда папы не стало, ответственность за заботу о матери лежала на мне. Она – единственная, кто у меня остался.
Маму вырвало, и она выплюнула откушенный кусочек на мою ладонь. Она помотала головой. Беременность давалась ей нелегко, даже до канализации.
– Ты сожалеешь? – спросила я. – Я имею в виду, еще один ребенок…
Вопрос прозвучал неловко, и я думала, что она рассердится.
Но она улыбнулась.
– Конечно нет. Хотела бы я, чтобы он или она родились в других обстоятельствах? Конечно. Но этот ребенок – частичка твоего отца, как и ты, бо́льшая его часть, которая живет.
– Это скоро закончится, – предположила я, успокаивая ее, что беременность, отягощавшая ее тело, закончится через несколько месяцев. Но эти слова только омрачили мамино лицо. Я считала, что мама хочет расстаться с огромным животом, он выглядел так неудобно. – В чем дело? – спросила я.
– В моей утробе, – объяснила она, – я могу защитить ребенка.
Но здесь, снаружи, она не могла. Я вздрогнула. Отчасти я тоже хотела оказаться внутри.
– Когда-нибудь, когда у тебя будут дети, ты поймешь, – добавила мама.
Хотя я понимала, что она не хотела меня обидеть, эти слова немного задели.
– Если бы не война, я могла бы прямо сейчас завести собственную семью, – заметила я.
Не то чтобы мне не терпелось выйти замуж. Напротив, я всегда мечтала поступить в институт и стать врачом. Муж и дети только помешали бы мне. Но война загнала нас в ловушку, сначала в гетто, а теперь сюда, оставив кочевать на земле между детством и взрослой жизнью. А я стремилась к самостоятельности.
– Ох, Сэделе, наступит еще твое время, – ответила мама. – Не торопи события, даже здесь.
У входа раздался грохот, за ним последовал плеск, стук тяжелых ботинок, идущих по воде. Все моментально повскакивали, готовясь к худшему. Когда вошел Павел с сумкой еды, мы снова расслабились.
– Привет! – радостно поздоровался он, словно встретил нас на улице. Он навещал нас два раза в неделю в базарные дни, по вторникам и субботам.
– Джень добры, – ответила я, искренне радуясь его приходу. Еще недавно мы гадали, вернется ли Павел вообще, потому что у мамы закончились деньги.
Каждую неделю мама платила Павлу за еду, которую он принесет нам в следующий раз. Однако несколько недель назад я обнаружила, что она что-то ищет в сумке.
– Что случилось? – спросила я.
– Денег больше нет. Нам нечем заплатить Павлу. – Ее прямота меня удивила. Обычно она оберегала меня от трудностей, словно малыша, а не девятнадцатилетнюю девушку. Вскоре я поняла, почему она мне все рассказала. – Мы должны отдать ему кулон, – объяснила она. – Чтобы он мог обменять его на деньги или переплавить золото.
– Ни за что! – Моя рука сама потянулась к шее. Цепочка с кулоном была последней памятью об отце, последней связью с ним. Я бы скорее умерла с голоду.