Она пожала плечами.
– Полиция заблокировала мост. Мне пришлось вернуться и идти другим путем. – Прежде чем мы смогли продолжить разговор, с дороги, идущей вдоль берега реки позади нас, донеслись шум, грохот шин и голоса полицейских, выкрикивающих приказы. Элла повернулась в сторону шума. А затем резко пригнулась. Я отступила в тень, гадая, придется ли ей уйти обратно.
Через несколько минут, когда сирены и грохот стихли, Элла появилась снова и решительно встала у решетки.
– Становится все труднее, – сказала я. – На улицах не осталось евреев, однако аресты и репрессии против простых поляков учащались с каждым днем.
– Точно, – прямо ответила она. – Для немцев война идет не очень хорошо. – Я размышляла, правда ли это или она просто пыталась обнадежить меня. – Русские продвигаются на Восточном фронте, а союзники с юга. – Но в душе я была настроена скептически. До нас и раньше доходили подобные слухи, и все же город до сих пор уверенно оставался под немецким контролем. – Пока могут, немцы как никогда отыгрываются на простых поляках.
– Потому что не осталось ни одного еврея, на ком можно было бы отыграться, – с горечью добавила я. Поляки, конечно, пострадали, но, по крайней мере, большинство из них все еще жили в своих домах, не сидели в тюрьме, их не вынуждали скрываться. – Тебе не обязательно приходить, если это слишком сложно, – неохотно предложила я. Встречи с Эллой были одним из светлых пятен, что у меня остались, и я бы очень сожалела, если бы она больше не смогла приходить.
Ее лицо стало стальным.
– Я буду здесь. – Я считала ее самым храбрым человеком из всех знакомых мне людей. – Но сегодня я не могу задержаться надолго. – Я кивнула, стараясь не выдавать своего огорчения. Даже несколько минут имели значение, были признаком того, что кто-то все еще помнит обо мне и утруждает себя прийти.
Перед уходом Элла пропустила через решетку маленькую буханку хлеба на закваске.
– Ты уверена, что обойдешься без нее? – спросила я.
– Да, конечно, – сказала она в ответ, но я усомнилась в правдивости ее слов. За последние несколько недель она, казалось, похудела, и я подозревала, что она ест меньше хлеба, чтобы сберечь для меня еду. Война затягивалась, и рядовым полякам становилось сложнее добывать пропитание. Они больше не стояли в очередях на рынке, потому что им больше нечего было покупать. Даже Элла и ее состоятельная мачеха теперь затянули пояса. К моему изумлению, Элла все еще доставала для нас еду, и я старалась не жаловаться, когда ее стало еще меньше. В конце концов, и ртов у нас поубавилось. Но еды все равно не хватало.
Когда Элла скрылась из виду, а я отошла от решетки, колокола на другом берегу реки пробили двенадцать. В комнате стояла странная тишина, пан Розенберг склонился в углу над своим молитвенником. Я не видела Сола. Должно быть, он пошел за водой, сообразила я. И пожалела, что не встретилась с ним в туннеле, чтобы мы смогли провести несколько спокойных минут наедине.
На половине комнаты Розебергов в кровати лежала Баббе. В то утро она еще не вставала, и я ходила вокруг на цыпочках, чтобы приготовить завтрак и не разбудить ее. За последние несколько дней ее рассеянность переросла в бред, и она лежала на своем тюфяке в дальнем углу комнаты, безостановочно постанывая и бормоча себе что-то под нос. Иногда, когда ее страдальческие стенания становились слишком громкими, я не могла не думать, что они так же опасны, как и крики моей сестры. Несколько дней назад я пыталась поговорить о ней с Солом, когда ее ухудшающееся состояние невозможно уже было отрицать.
– Баббе, – начала я с очевидного. – Она нездорова. – Он кивнул, согласившись. – У тебя есть предположения, что с ней?
– Это своего рода деменция, – ответил он. – То же самое было и с ее отцом. Тут ничего не поделаешь.
Я придвинулась ближе, желая поддержать его.
– Сожалею.
– Она всегда была такой умной и забавной, – сказал он, и по его описанию я попыталась представить себе его бабушку, которая к тому времени, как мы спустились в канализацию, уже была не в себе. – Эта болезнь в некотором смысле более жестокая, чем физическая немощь. – Я кивнула. Слабоумие лишило Баббе самой себя.
Теперь Баббе лежала тихо и неподвижно. Миска с похлебкой, которую я пыталась уговорить ее съесть в то утро, стояла рядом с ней нетронутая. Казалось странным, что в полдень она все еще спала. Я подошла ближе, чтобы проверить ее состояние, надеясь, что старушка не заболела мучительной лихорадкой и ей не стало хуже. Я положила ей руку на лоб, проверяя, горячий ли он. К моему удивлению, ее кожа была прохладной. И тогда я заметила, что она лежала в странной позе, а ее лицо застыло в подобии улыбки.
Я резко отстранилась, прикрыв рот рукой. Баббе умерла. Должно быть, она отошла в иной мир во сне. Была ли ее смерть как-то связана с деменцией или она умерла от другой болезни или просто от старости? Я посмотрела на пана Розенберга, что сидел всего в нескольких футах от меня, не подозревая, что случилось с его матерью. Я хотела сообщить ему. Но это должна была сделать не я. Я выбежала из комнаты за Солом.
Когда я оказалась в туннеле, Сол завернул за угол, медленно ступая под тяжестью полного кувшина с водой.
– Сэди… – Он тепло улыбнулся, всякий раз, когда мы встречались, его зрачки, казалось, пускались в пляс. Увидев мое скорбное выражение лица, он уронил кувшин, расплескав воду, и бросился ко мне. – В чем дело? С тобой все в порядке?
– Я в порядке. Баббе. – Не говоря ни слова, он вбежал в комнату. Я пошла за ним, но стояла поближе к двери, держась на почтительном расстоянии, пока он щупал ее, убеждаясь в том, что я уже и так знала. Он на секунду склонил голову, затем встал, подошел к отцу и опустился перед ним на колени. Я не могла расслышать слов, которые он прошептал. Я думала, что пан Розенберг завоет так же, как в тот день, когда узнал, что его старший сын умер. Вместо этого он уткнулся лбом в плечо Сола и тихо всплакнул, как человек, настолько раздавленный горем, что не мог выразить его.
Когда они наконец отделились друг от друга, подошла я.
– Соболезную, – выдавила я, не зная, что сказать. Я предположила, что после виденных мной потерь и лишений с начала войны соболезнования будут самыми естественными. – Я понимаю, как сильно вы оба ее любили и какая это ужасная потеря.
Пан Розенберг кивнул, затем посмотрел на кровать, где лежала Баббе.
– Что же нам с ней делать?
И я, и Сол промолчали. По еврейскому обычаю Баббе должна быть похоронена как можно скорее в надлежащей могиле. Но мы не могли вынести ее на улицу, а выкопать могилу на дне канализации невозможно. Не имея других вариантов, мы втроем вынесли ее из комнаты в туннель, туда, где наша канализационная труба соединялась с широким руслом реки. Мы опустили ее тело на дно. Я взглянула на нее с тоской, коснулась уже остывшей руки. У нас с Баббе не все складывалось просто. Но теперь я поняла, что она делала все для защиты своей семьи – и в некотором смысле и меня. И несмотря на все эти разногласия, мы полюбили друг друга. Когда течение унесло ее прочь, я поблагодарила ее за помощь, простила ее проступки по отношению к себе и моей семье. Она обогнула угол прежде, чем скрыться под воду. Я представила себе, что ее ждет мой отец.
– Должны ли мы произнести кадиш? – спросила я. Хотя я мало что знала о нашей общей вере, молитва за умерших была мне знакома – я слышала ее на похоронах и в период шивы[4], когда росла в Казимеже.
Сол помотал головой:
– Произносить кадиш можно только в том случае, если у вас есть миньон, десять человек.
Так что здесь, где нас насчитывалось только трое, ему и его отцу было отказано в этом траурном ритуале. Сол положил руку на плечо отца:
– Когда-нибудь мы будем стоять в синагоге и читать кадиш для Баббе. – Его голос звучал уверенно, но я сомневалась, верил ли он в это сам. Синагога в их деревне была сожжена дотла. Синагоги в Кракове тоже разрушены, подумала я, вспомнив опустошенные, безмолвные руины, виденные мной во время нашей с Эллой прогулки по Казимежу. Те немногие уцелевшие здания немцы превратили в конюшни и склады. Трудно было представить себе мир, где до сих пор существовали молитва и дом, где можно ее произнести.
Следующие несколько дней прошли в нашей общей печали. Утрата Баббе ощущалась тяжелее, чем я думала. Без нее комната казалась пустой и холодной. Она была сварливой, как могут быть только старики, а иногда и резкой, но все же она приняла роды у моей матери и поддерживала меня после ее ухода. Ее смерть образовала пустоту, огромную, неожиданную. Теперь остались только Сол, его отец и я. Мы теряли друг друга день за днем, и я не могла не задаться вопросом, кто будет следующий – или сколько еще ждать, пока мы все не уйдем.
21
Однажды вечером в начале августа я сидела в одиночестве на чердаке, слишком уставшая, чтобы читать или рисовать. Внизу было тихо. Уже больше месяца Анна-Люсия не устраивала ни одного званого обеда. Настрой немцев на улицах заметно изменился, поскольку сообщения о сражениях с Советской Армией на востоке, а также о продвижении союзников в Италии поступали все чаще, вызывая сомнения относительно победы. Полагаю, гости, которые любили проводить вечера у моей мачехи, не имели поводов для веселья. И это было замечательно. Из-за нехватки запасов продовольствия она не смогла бы развлекаться в своей привычной манере.
Я перевела взгляд на фотографию Крыса на моем столе. Прошло больше трех недель с тех пор, как я побывала в кафе, собираясь попросить его помочь найти мать Сэди, и обнаружила, что он пропал. С тех пор я ничего о нем не слышала. Что не удивительно, сказала я себе. В последнюю нашу встречу мы поссорились и расстались нехорошо. Однако, я надеялась, что оставленная Каре записка все это исправит. Но я даже не знала, видела ли она его с тех пор, передала ли ее. Не раз навещая Сэди, я подумывала о том, чтобы немного пройтись от решетки до кафе в Дебниках и узнать, вернулся ли Крыс. Но меня всегда останавливала моя гордость. Однажды я уже тосковала по Крысу, ждала его, и это привело к ужасным последствиям. Я не хотела снова повторять ту же ошибку.