– Добрый день, сударь, – совершенно другим тоном пропела Таннеке.
– Здравствуй, Таннеке. Греетесь на солнышке?
– Да, сударь, я люблю, когда солнце светит мне в лицо.
Я сидела, опустив глаза на шитье, но почувствовала, что он смотрит на меня.
Когда он ушел, Таннеке прошипела:
– Что за манеры – не отвечать господину, когда он с тобой здоровается? Стыдись!
– Он разговаривал с тобой.
– Естественно. А ты не смей грубить, а не то быстро вылетишь из этого дома на улицу.
Наверное, он уже поднялся в мастерскую и увидел, что я натворила.
Я ждала, едва держа в руке иголку. Не знаю, чего я ожидала. Что он станет ругать меня на глазах у Таннеке? Что он впервые повысит на меня голос? Скажет, что я погубила картину?
А может, просто стянет синюю ткань книзу, как она была раньше. И ничего мне не скажет.
Вечером я мельком видела его, когда он спускался к ужину. Вид у него был ни сердитый, ни веселый, ни озабоченный, ни спокойный. Не то чтобы он меня игнорировал, но и не повернул головы.
Перед тем как лечь спать, я посмотрела, сдернул ли он синюю ткань на прежнее место.
Нет, не сдернул. Я поднесла свечу к мольберту. Красно-коричневой краской он наметил на холсте новые складки ткани. Он согласился со мной!
Я легла спать, улыбаясь.
На следующее утро он вошел, когда я вытирала пыль вокруг шкатулки. Он никогда раньше не видел, как я измеряю расстояние между предметами. Я положила руку вдоль края шкатулки и подвинула шкатулку вдоль нее, чтобы вытереть под ней пыль. Когда я посмотрела через плечо, хозяин стоял и наблюдал за мной. Он ничего не сказал, я тоже – мне надо было вернуть шкатулку точно на прежнее место. Затем я стала прикладывать мокрую тряпку к синей ткани, чтобы собрать с нее пыль, стараясь не помять новые складки – те, что сама же и уложила. Мои руки немного дрожали.
Закончив уборку стола, я посмотрела на него.
– Скажи, Грета, почему ты передвинула ткань?
Он говорил тем же тоном, каким у нас дома спрашивал про овощи.
Я подумала минуту.
– Женщина так безмятежно спокойна, что хочется внести какой-нибудь беспорядок в ее окружение, – объяснила я. – Что-то такое, на чем остановился бы взгляд, но что одновременно было бы приятным для глаз. Вот я и решила, что ткань должна как бы повторять положение ее руки.
Он долго молчал, глядя на стол. Я ждала, вытирая руки о фартук.
– Вот уж не думал, что научусь чему-то от служанки, – наконец проговорил он.
В воскресенье матушка подошла послушать, как я описываю отцу новую картину. Питер, который пришел к нам обедать, сидел на стуле, уставившись на солнечный зайчик на полу. Когда мы говорили о картинах моего хозяина, он никогда не участвовал в разговоре.
Я не сказала им, как поменяла расположение предметов на столе и заслужила этим одобрение хозяина.
– По-моему, эти картины не возвышают душу, – вдруг хмуро заявила матушка.
Раньше она ничего не говорила о его картинах.
Отец удивленно повернул к ней лицо.
– Зато набивают кошелек, – сострил Франс, пришедший навестить родителей, что не так-то часто с ним случалось.
В последнее время он всякий разговор сводил на деньги. Допрашивал меня, дорогой ли мебелью обставлен дом на Ауде Лангендейк, просил описать накидку и жемчуг, в которых позировала жена Ван Рейвена, инкрустированную шкатулку и ее содержимое, размер и количество картин в доме. Но я обо всем этом особенно не распространялась: мне было стыдно плохо думать о собственном брате, но я боялась, не подумывает ли он о более быстрых способах обогащения, чем тяжелый труд на фабрике. Конечно, пока что он мог об этом только мечтать, но мне не хотелось подогревать эти мечты, рассказывая о дорогих вещах, недоступных ему – или его сестре.
– Что ты имеешь в виду, матушка? – спросила я, игнорируя выпад Франса.
– Мне не нравится, как ты описываешь эти картины. С твоих слов можно подумать, что на них изображены религиозные сцены. Что эта женщина на картине – святая Дева Мария. А на самом деле это просто женщина, которая пишет письмо. Ты вкладываешь в эти картины смысл, которого у них нет и которого они не заслуживают. В Делфте тысячи картин. Они висят повсюду – не только в богатых домах, но и в харчевнях. На рынке можно купить такую картину за твое двухнедельное жалованье.
– Если бы я это сделала, вы с отцом две недели сидели бы без хлеба и умерли бы с голоду, так и не увидев купленной мной картины, – отрезала я.
У отца дрогнуло лицо. Франс, который крутил в руках бечевку, завязывая на ней узлы, застыл без движения. Питер поднял на меня глаза.
Матушка ничего не возразила. Она редко высказывала свои мысли вслух. И каждая такая мысль дорогого стоила.
– Прости, матушка, – пробормотала я. – Я вовсе не хотела сказать, что…
– Ты, вижу, совсем там вознеслась, – перебила она меня. – Забыла, кто ты и кто твои родители. У нас честная протестантская семья, которой нет дела, что там принято в мире богачей.
Ее слова были как удар хлыстом. Я опустила глаза. Она говорила как мать, и я в свое время скажу то же самое своей дочери, если у меня возникнут опасения, что она может сбиться с пути. Хотя ее слова меня обидели – так же, как и пренебрежительный отзыв о его картинах, – я понимала, что в них была большая доля правды.
В этот вечер Питер не стал меня задерживать в темном закоулке.
На следующее утро мне было тяжело смотреть на картину. Хозяин уже выписал глаза и высокий лоб жены Ван Рейвена, а также складки на рукаве. Я смотрела на сочный желтый цвет с особым удовольствием и одновременно с чувством вины, которое во мне породили слова матушки. Я попробовала представить себе, что законченная картина окажется на стене палатки Питера-старшего, что эту простую картину, изображающую женщину, которая пишет письмо, можно будет купить за десять гульденов.
Нет, такое не укладывалось у меня в голове.
В тот день хозяин был благодушен – иначе я не обратилась бы к нему за разъяснениями. Я научилась угадывать его настроение – не из его немногочисленных слов и не по выражению его лица (это лицо не так уж много выражало), а по его манере ходить по мастерской и чердаку. Когда у него было легко на душе и работа шла хорошо, он шагал быстро и решительно, не делая ни одного лишнего движения. Казалось, что он вот-вот замурлычет или начнет насвистывать мотив – только у него не было склонности к музыке. Если же дело не ладилось, он время от времени останавливался, глядел в окно, переступал с ноги на ногу, вдруг шел к лестнице и, поднявшись до половины, возвращался назад.
– Сударь, – начала я, когда он поднялся на чердак, чтобы смешать натертые мной белила с льняным маслом.
В это время он писал меховую оторочку на рукаве. В этот день жена Ван Рейвена не пришла, но, оказывается, он мог писать отдельные части картины и без нее.
– Что, Грета? – спросил он.
Только он и Мартхе всегда звали меня по имени.
– Эти картины, что вы пишете, – они католические?
Бутылка с льняным маслом застыла над раковиной, в которой был белый свинец.
– Католические? – переспросил он. Опустив руку, он постучал бутылкой по столу. – В каком смысле?
Я задала вопрос не подумав и теперь не знала, что сказать. Тогда я попробовала спросить иначе:
– Почему в католических церквах висят картины?
– А ты когда-нибудь была в католической церкви, Грета?
– Нет, сударь.
– Значит, ты не видела, какие там висят картины, какие там стоят статуи, не видела витражей?
– Нет.
– Ты видела картины только в домах, лавках или харчевнях?
– Еще на рынке.
– Верно, на рынке. Ты любишь смотреть на картины?
– Люблю, сударь.
Кажется, он не собирается отвечать на мой вопрос, а просто сам будет задавать вопросы.
– И что ты видишь, когда смотришь на картину?
– То, что художник на ней нарисовал.
Он кивнул, но я почувствовала, что он ожидал другого ответа.
– В таком случае что ты видишь на картине, которую я пишу сейчас?
– Во всяком случае, я не вижу Деву Марию, – выпалила я, скорее вопреки тому, что говорила матушка, чем отвечая на его вопрос.
Он посмотрел на меня с изумлением:
– А ты ожидала увидеть Деву Марию?
– О нет, сударь, – совсем смутившись, ответила я.
– Ты считаешь мою картину католической?
– Я не знаю. Матушка говорит…
– Но ведь твоя мать не видела картину?
– Нет.
– В таком случае она не может сказать тебе, что ты на ней видишь, а чего нет.
– Нет.
Он был прав, но мне не понравилось пренебрежение, с которым он отвергал матушкины слова.
– Картина не может быть католической или протестантской, – сказал он. – Но католики и протестанты, которые на нее смотрят, видят разные вещи. Картина в церкви подобна свече в темной комнате – она существует для того, чтобы лучше видеть. Это как бы мост между нами и Богом. Но это не протестантская и не католическая свеча – это просто свеча.
– Нам не нужны картины, чтобы видеть Бога, – возразила я. – У нас есть Его Слово, и этого достаточно.
Он улыбнулся:
– А знаешь, Грета, я ведь рос в протестантской семье и принял католичество, когда женился. Так что не надо читать мне проповедей. Я все это уже слышал.
Я воззрилась на него. Вот уж никогда не слышала, чтобы кто-нибудь отказался от протестантской веры и принял другую. Я даже не знала, что такое возможно. А он, оказывается, это сделал.
Он как будто ждал, что я скажу.
– Хотя я никогда не была в католической церкви, – медленно проговорила я, – мне кажется, что, если бы я там увидела картину, она была бы похожа на вашу. Хотя на ней не изображены сцены из Библии, или Божья Матерь с младенцем, или Распятие.
При воспоминании о картине, которая висела в ногах моей постели в подвальной комнатке, у меня по коже пробежали мурашки.
Он опять взял бутылку и осторожно накапал из нее в раковину. Потом начал осторожно перемешивать краску и масло ножом, пока масса не стала похожа на сливочное масло, которое оставили в теплой кухне. Я завороженно следила за движением серебряного ножа в мягкой белой краске.