Девушка с жемчужной сережкой — страница 24 из 38

– Католики и протестанты по-разному относятся к картинам, – объяснял он, продолжая размешивать краску, – но эта разница не так велика, как ты думаешь. Для католиков картины могут иметь религиозное значение, но не забывай, что протестанты видят Бога во всем и везде. Рисуя каждодневные предметы – столы и стулья, миски и кувшины, солдат и девушек, – разве они тоже не прославляют Творца?

Как жаль, что матушка не слышала этих слов. Тогда бы она поняла.

* * *

Катарине не нравилось оставлять свою шкатулку с драгоценностями в мастерской, где до нее мог добраться всякий. Она не доверяла мне – отчасти потому, что я ей не нравилась, но главным образом потому, что наслушалась рассказов, как служанки воруют серебряные ложки. Воровство и совращение хозяина – это были главные грехи, в которых подозревались служанки.

Однако, как мне пришлось убедиться на собственном опыте, совратителем чаще был мужчина, а не девушка – так по крайней мере обстояло дело с Ван Рейвеном.

Хотя Катарина не имела обыкновения советоваться с мужем по домашним делам, на этот раз она обратилась к нему за помощью. Сама я их разговора не слышала, но мне о нем рассказала Мартхе. В то время у нас с Мартхе были хорошие отношения. Она вдруг повзрослела, потеряла интерес к детским играм и полюбила быть рядом, когда я занималась своими делами. Я научила ее сбрызгивать белье, чтобы оно лучше отбеливалось на солнце, выводить жирные пятна смесью соли и вина, протирать подошву утюга крупной солью, чтобы она не приставала к белью и не оставляла горелых пятен. У Мартхе были нежные руки, и от воды они загрубели бы. Так что я позволяла ей наблюдать за мной, но не позволяла мочить руки. К этому времени моя собственная кожа была окончательно загублена: никакие матушкины мази не смогли уберечь ее от трещин и цыпок. У меня были натруженные загрубевшие руки, хотя мне еще не исполнилось восемнадцати лет.

Мартхе немного напоминала мою сестру Агнесу – у нее был такой же любознательный ум, скорый на суждения. Но она была не младшей сестрой, а старшей, и это воспитало в ней чувство ответственности. Ей поручали присматривать за сестрами и братом – так же как я присматривала за Франсом и Агнесой.

И потому и у нее выработалось осторожное отношение к жизни и нелюбовь к переменам.

– Мама хочет забрать шкатулку с драгоценностями, – сказала она, когда мы шли по Рыночной площади. – Она говорила об этом с папой.

– И что она сказала? – с показным равнодушием спросила я, разглядывая восьмиконечную звезду.

Я заметила, что, отпирая по утрам дверь мастерской, Катарина всегда бросала взгляд на стол, где лежали ее драгоценности.

Мартхе ответила не сразу.

– Маме не нравится, что ты заперта по ночам вместе с ее украшениями, – наконец выговорила она.

Она не объяснила, чего опасалась Катарина – видимо, того, что я возьму со стола ожерелье, засуну шкатулку под мышку, вылезу в окно – и поминай как звали.

По сути дела, Мартхе пыталась меня предостеречь.

– Она хочет, чтобы ты опять спала внизу, – продолжала она. – Кормилицу скоро рассчитают, и тебе незачем будет спать на чердаке. Она сказала: «Или она, или шкатулка».

– А что ответил твой отец?

– Ничего. Сказал, что подумает.

У меня сдавило сердце. Катарина велела ему выбирать между мной и шкатулкой. Ему не удастся сохранить и то и другое. Но я знала, что он не станет убирать из картины жемчуг. Он уберет с чердака меня. И я больше не смогу ему помогать.

К ногам у меня словно привязали гири. Годы и годы таскания воды, выжимания мокрого белья, мытья полов, выливания ночных горшков – без просвета, без красоты – простирались передо мной, словно пейзаж голландской равнины, где далеко-далеко виднеется море, достичь которого нет никакой возможности… Если мне нельзя будет заниматься красками, нельзя будет находиться рядом с ним, я не смогу здесь оставаться.

Когда мы дошли до палатки мясника и я увидела, что Питера-младшего там нет, мои глаза вдруг наполнились слезами. Я и не знала, что мне так необходимо увидеть его красивое доброе лицо. Хотя я не могла разобраться в своих чувствах к нему, он напоминал мне, что выход есть, что я могу стать частью другого мира. Может быть, я не так уж отличалась от родителей, которые надеялись, что с ним придет спасение и у них на столе появится мясо. Увидев мои слезы, Питер-старший пришел в восторг.

– Скажу сыну, что ты расплакалась, не найдя его здесь, – сказал он, соскребая ножом кровь с колоды для разделки туш.

– Нет уж, не вздумайте, – пробурчала я и спросила Мартхе: – Что нам сегодня надо купить?

– Мясо для рагу, – с готовностью ответила она. – Четыре фунта.

Я вытерла глаза уголком фартука.

– Мне просто в глаз попала соринка, – деловито объяснила я. – У вас тут не так уж чисто – вот и слетаются мухи.

Питер-старший захохотал:

– Нет, вы послушайте ее – соринка в глаз попала! Грязно тут! Конечно, мухи есть – но они летят на кровь, а не на грязь. Хорошее мясо больше кровит. И на него летит больше всего мух. Ты когда-нибудь сама в этом убедишься. И нечего перед нами задаваться, сударыня.

Он подмигнул Мартхе:

– А вы как думаете, барышня? Стоит ли Грете ругать то место, где она сама скоро будет хозяйкой?

Мартхе ошеломленно смотрела на него. Ее явно потрясло предположение, что я не останусь у них в доме до конца своих дней. Но у нее хватило ума не отвечать мяснику – вместо этого она вдруг подошла к женщине, стоявшей у соседней палатки, как будто чтобы посюсюкать над ребенком у той на руках.

– Пожалуйста, – тихим голосом сказала я Питеру, – не говорите такого ни ей, ни кому-нибудь еще из их семьи. Не надо даже на эту тему шутить. Я их служанка – и ничего больше. Намекать, что я от них уйду, – это неуважение к ним.

Питер-старший молча глядел на меня. Цвет его глаз менялся с каждым изменением освещения. Думаю, что даже хозяин не смог бы уловить все эти перемены на холсте.

– Может, ты и права, – признал он. – Придется мне впредь поосторожней тебя дразнить. Но одно я тебе твердо скажу, моя милая: к мухам тебе надо привыкать.

* * *

Хозяин не отдал Катарине шкатулку и не отправил меня назад в подвал. Вместо этого он стал каждый вечер приносить жене ее драгоценности, и она запирала их в шкаф в большой зале – туда же, где держала желтую накидку. Утром, отпирая мастерскую и выпуская меня, она вручала мне шкатулку, ожерелье и серьги. Я первым делом относила шкатулку и ожерелье на стол и вынимала серьги, если жена Ван Рейвена должна была прийти позировать. Катарина наблюдала с порога, как я вымеряю расстояние с помощью ладоней и пальцев. Любому человеку мои действия показались бы весьма странными, но она ни разу не спросила меня, что я делаю. Она не смела.

Корнелия, видимо, прослышала про историю со шкатулкой. Может быть, как Мартхе, она подслушала разговор родителей. Может быть, подсмотрела, как Катарина поднимается со шкатулкой наверх по утрам, а хозяин вечером приносит драгоценности обратно. Во всяком случае, Корнелия унюхала, что дело нечисто, и решила сама ко всему этому приложить руку.

Она меня почему-то не любила – не знаю отчего, но она не верила мне.

Начала она, как и в истории с порванным воротником и краской на моем фартуке, с просьбы. Однажды дождливым утром Катарина заплетала косы, а Корнелия крутилась поблизости. Я крахмалила простыни в прачечной комнате и не слышала их разговора. Но не иначе как Корнелия предложила, чтобы мать воткнула в волосы черепаховый гребень.

Через несколько минут Катарина появилась в двери, которая отделяла кухню от прачечной, и объявила:

– У меня пропал один из моих гребней. Ты его не видела, Таннеке? А ты? – Она обращалась к нам двоим, но ее суровый взгляд был устремлен на меня.

– Нет, госпожа, – сказала Таннеке, выходя из кухни и тоже глядя на меня.

– Нет, сударыня, – сказала и я.

И когда я увидела в прихожей Корнелию, которая со своей обычной каверзной ухмылочкой заглянула в кухню, я поняла, что она опять затеяла что-то против меня.

«Она будет меня травить, пока не выгонит из дому», – подумала я.

– Но кто-то должен знать, куда он делся! – настаивала Катарина.

– Хотите, я помогу вам еще раз поискать в шкафу? – предложила Таннеке. – А может, где еще стоит поискать? – значительно спросила она, глядя на меня.

– Может быть, он в вашей шкатулке, – предположила я.

– Может быть.

Катарина пошла в прихожую. Таннеке последовала за ней.

Поскольку предложение исходило от меня, я была уверена, что Катарина ему не последует. Но когда я услышала, что она поднимается по лестнице, я поняла, что она направляется в мастерскую, и поспешила за ней, зная, что я ей понадоблюсь. Она ждала меня в дверях мастерской вне себя от гнева. Корнелия околачивалась тут же.

– Принеси мне шкатулку, – тихо сказала она.

В ее словах звенел металл, которого я раньше никогда не слышала: запрет входить в мастерскую был для нее невыносимо унизителен. Она часто говорила резко, даже кричала на меня, но этот тихий, сдержанный голос был гораздо страшнее.

Я слышала, что хозяин занят на чердаке. Я даже знала чем – он растирал ляпис для синей юбки.

Я взяла шкатулку и подала ее Катарине, оставив жемчуг на столе. Не сказав ни слова, она унесла ее вниз. Корнелия опять потащилась за матерью, как кошка, ожидающая, что ее сейчас накормят. Катарина пойдет в большую залу и переберет все свои украшения, чтобы узнать, не пропало ли еще что-нибудь. Может быть, что-нибудь и пропало – поди догадайся, какой каверзы можно ждать от девчонки, которая хочет мне навредить.

Но гребня в шкатулке она не найдет. Я знала, где он.

Я не пошла с Катариной, а поднялась на чердак. Хозяин посмотрел на меня с удивлением, и на минуту толкушка повисла над чашей. Но он не спросил меня, зачем я пришла, а опять взялся толочь ляпис. Я открыла сундучок, где хранила свои пожитки, и развернула носовой платок, в который был завернут гребень. Я не так уж часто на него смотрела: в этом доме мне не только не подобало его носить, но даже не хотелось им любоваться. Он слишком напоминал мне о том, чего у меня никогда не будет. Но сейчас я внимательно в него вгляделась и поняла, что это не бабушкин гребень, хотя и очень на него похож. Его зубья были длиннее и более сильно изогнуты; кроме того, поверху у него шли маленькие зазубрины. Этот гребень был лучше бабушкиного, но ненамного.