– Нет, я не хочу, чтобы вы нарисовали меня со шваброй, – неожиданно для себя сказала я.
– Конечно нет, Грета. Я не стану рисовать тебя со шваброй.
– Но я не могу надеть вещи вашей жены.
Последовало долгое молчание.
– Надо полагать, ты права. Однако я не хочу изображать тебя служанкой.
– Тогда кем же, сударь?
– Я нарисую тебя такой, какой увидел в первый раз, – просто Гретой.
Он повернул стул в сторону среднего окна, и я села. Мне было ясно, что мое место – на этом стуле. Он будет искать позу, которую нашел месяц назад, когда принял решение нарисовать мой портрет.
– Посмотри в окно, – сказал он.
Я посмотрела на серый зимний день и, вспомнив, как я замещала на картине дочь булочника, постаралась выкинуть из головы все мысли и успокоиться. Но это было нелегко: я не могла не думать о нем, о том, что я сижу перед ним.
Колокол на Новой церкви пробил два раза.
– Теперь медленно поворачивай голову ко мне. Нет, не плечи. Тело пусть останется повернутым к окну. Поворачивается только голова. Медленнее.
Медленнее. Стой! Еще чуть-чуть. Стой! Теперь сиди не шевелясь.
Я сидела не шевелясь.
Поначалу я не могла смотреть ему в глаза. А когда посмотрела, мне показалось, что передо мной внезапно вспыхнул огонь. Тогда я стала рассматривать его твердый подбородок, его тонкие губы.
– Грета, ты на меня не смотришь.
Я заставила себя взглянуть ему в глаза. Опять меня словно охватило пламенем, но я терпела – ведь он так просил.
Постепенно мне стало легче смотреть ему в глаза. Он глядел на меня, но словно бы не видел. А видел кого-то другого или что-то другое. Можно было подумать, что он смотрит на картину.
«Он смотрит не на мое лицо, а на то, как на него падает свет, – поняла я. – В этом вся разница. А меня тут все равно что нет».
Когда я это сообразила, я смогла немного расслабиться. Раз он меня не видит, то и я его не видела. В голове появились посторонние мысли – о тушеном зайце, которого мы ели за обедом, о кружевном воротничке, который мне подарила Лисбет, о той истории, что мне рассказал накануне Питер-младший. Потом исчезли всякие мысли. Хозяин два раза вставал и открывал или закрывал ставни. Несколько раз он ходил к своему комоду, чтобы заменить кисть или краску. Я видела все это так, словно стояла на улице и смотрела через окно.
Колокол пробил три раза. Я удивилась – неужели уже прошло столько времени? Меня как будто заколдовали.
Я посмотрела на хозяина – на этот раз он смотрел на меня. Мы глядели в глаза друг другу, и я почувствовала, как по моему телу пробежала жаркая волна. Но я все равно смотрела ему в глаза, пока он их не отвел и не кашлянул.
– На этом сегодня все, Грета. Там наверху лежит кусочек кости, который надо истолочь.
Я кивнула и вышла. Мое сердце колотилось. Он все-таки пишет мой портрет.
– Сдвинь свой капор повыше, чтобы он не закрывал лицо, – сказал хозяин мне во время сеанса.
– Чтобы не закрывал лицо? – тупо повторила я и тут же пожалела об этом.
Он не любил, когда я переспрашивала. А уж если мне вздумается что-то сказать, то это должно быть что-то осмысленное.
Он не ответил. Я открыла щеку, сдвинув назад ту часть капора, которая была ближе к нему. Накрахмаленный уголок царапнул мне шею.
– Дальше, – сказал хозяин. – Я хочу видеть линию твоей щеки.
Я помедлила, потом сдвинула капор дальше.
– Покажи мне ухо.
Я не хотела показывать ему ухо, но у меня не было выбора.
Я пощупала под капором волосы – не выбилась ли какая прядка? Потом приоткрыла мочку уха.
У него сделалось такое лицо, как будто ему очень хочется вздохнуть, хотя он не издал ни единого звука. Я почувствовала, что из меня рвется крик протеста, и стиснула зубы.
– Сними ты этот капор, – сказал хозяин.
– Не могу, сударь.
– Не можешь?
– Пожалуйста, сударь, не заставляйте меня это делать.
И я надвинула капор обратно, так что он опять закрыл мое ухо и щеку. Мои глаза были устремлены на пол, на чистые и аккуратные серо-белые плитки.
– Ты отказываешься обнажить голову?
– Да.
– Однако ты не хочешь, чтобы я изобразил тебя служанкой со шваброй и в капоре. Не хочешь быть и дамой в атласе и мехах, с красивой прической.
Я молчала. Нет, я не могла показать ему свои волосы. Я не из тех, что ходят простоволосыми.
Он поерзал на стуле, потом встал. Я услышала, как он прошел в кладовку. Когда он вернулся, у него в руках была охапка материи, которую он бросил мне на колени.
– Посмотри, не пригодится ли тебе что-нибудь из этого. Найди кусок ткани и замотай ею голову. Тогда ты будешь и не дама, и не служанка.
Мне было непонятно, сердится он или смеется надо мной. Он вышел из комнаты, закрыв за собой дверь.
Я стала разглядывать то, что лежало у меня на коленях. Там были три шляпки – все чересчур для меня элегантные, да и слишком маленькие, чтобы закрыть всю голову. Были там и куски материи, оставшиеся от платьев и костюмов, которые шила Катарина, – желтые, коричневые, серые и голубые.
Я не знала, что делать, и стала озираться, словно сама мастерская могла подсказать мне ответ. Мой взгляд упал на картину «Сводня». Молодая женщина на ней сидела с обнаженной головой. В ее волосы были вплетены ленты. Но на голове старухи был намотан кусок ткани. Может, это то, что ему нужно? Может быть, так убирают голову женщины, которые не дамы, не служанки и не беспутные девки?
Я выбрала кусок коричневой ткани и пошла с ней в кладовку, где было зеркало. Там я сняла капор и обмотала голову материей, сверяясь с картиной, чтобы получилось, как на ней. Мне было странно видеть себя в подобном головном уборе.
Пусть бы лучше нарисовал меня со шваброй. Вот до чего довела меня гордыня.
Когда он вернулся и увидел плод моих усилий, он рассмеялся. Мне редко приходилось видеть, как он смеется, разве что с детьми. Однажды он рассмеялся, разговаривая с Ван Левенгуком. Я насупилась – мне не нравилось, когда надо мной смеются, – и пробормотала:
– Я сделала как вы просили, сударь.
Хозяин перестал улыбаться:
– Ты права, Грета. Прости меня. И теперь, когда мне лучше видно твое лицо, оно мне…
Он оборвал себя, и я много раз ломала голову, что он собирался сказать.
Он поглядел на груду лоскутов, лежавшую на моем стуле:
– Почему ты выбрала коричневый цвет? Тут есть и другие.
Я не хотела опять начинать разговор о дамах и служанках, не хотела напоминать ему, что желтый и голубой – цвета, любимые дамами.
– Я обычно хожу в коричневом, – безыскусно ответила я.
Он словно бы догадался, о чем я думаю.
– А вот Таннеке, когда я рисовал ее несколько лет назад, вырядилась в желто-голубое, – возразил он.
– Но я не Таннеке, сударь.
– Вот уж верно. – Он вытащил из груды узкую полосу ткани голубого цвета. – Тем не менее я хочу, чтобы ты примерила вот это.
Я сказала, разглядывая полосу ткани:
– Здесь не хватит закрыть всю голову.
– Тогда используй еще и вот это.
Он вытащил кусок желтой ткани с каймой того же голубого цвета и протянул мне.
Я неохотно пошла с этими двумя кусками опять в кладовку и встала перед зеркалом. Голубую ткань я повязала низко на лоб, а желтой обвила голову, закрыв все волосы. Запрятав конец полосы, я расправила складки, разгладила голубую ткань на лбу и вышла в мастерскую.
Он читал книгу и не заметил, как я тихонько прошла к своему стулу и села в ту же позу. Когда я повернула голову, чтобы посмотреть на него через левое плечо, хозяин поднял на меня глаза. В ту же минуту конец желтого лоскута высвободился из складки, куда я его заткнула, и упал мне на плечо.
– Ой! – прошептала я, испугавшись, что весь лоскут упадет у меня с головы и обнажит волосы.
Но желтая ткань осталась на месте – только ее конец свисал мне на плечо. Волосы остались закрытыми.
– Да, Грета, – сказал он, – это то, что нужно. То самое.
Он не показывал мне картину. Он переставил ее на другой мольберт так, чтобы ее не было видно от двери, и запретил мне на нее смотреть. Я обещала, но иногда ночью, лежа у себя в постели, я изнывала от желания спуститься в мастерскую, завернувшись в одеяло, и посмотреть на картину. Он же не узнает…
Нет, он догадается. Не может быть, чтобы, глядя на меня изо дня в день, он не догадался, что я видела картину. Я ничего не могла от него скрыть – да и не хотела.
Кроме того, мне не так уж и хотелось знать, какой я ему представляюсь. Пусть это останется для меня тайной.
Краски, которые он давал мне растирать, ничего не говорили о картине. Черная, охра, белый свинец, желтое олово со свинцом, ультрамарин, красный лак – со всеми ними я работала и раньше, и они с тем же успехом могли быть предназначены для картины, изображающей концерт.
Он никогда раньше не работал одновременно над двумя картинами. Хотя ему не нравилось все время переходить от одной к другой, зато никто не подозревал, что он также рисует меня. Кое-кто об этом знал.
Конечно, знал Ван Рейвен – я была уверена, что хозяин рисует меня по его просьбе. Наверное, он согласился написать мой портрет – лишь бы не помещать меня в одну картину с Ван Рейвеном. И этот портрет пойдет в дом к Ван Рейвену.
Эта мысль не приводила меня в восторг. Да, кажется, и моего хозяина тоже.
Знала о моем портрете и Мария Тинс. Скорей всего, это она уговорила Ван Рейвена. Кроме того, она все еще могла ходить в мастерскую, когда ей вздумается, и могла делать то, что не разрешалось мне, – смотреть, как продвигается мой портрет. Иногда она искоса поглядывала на меня с каким-то странным выражением лица.
Я подозревала, что о портрете знала и Корнелия. Как-то я поймала ее на лестнице, которая вела в мастерскую. Когда я спросила ее, что она тут делает, она отказалась отвечать, и я ее отпустила. Мне не хотелось вести ее к Марии Тинс или Катарине и будоражить дом, пока он работал над моим портретом.