– Папа пишет мой портрет в той же манере, как и твой. На картине больше никого нет, и я смотрю на него через левое плечо. Ты ведь знаешь, что больше он никого так не рисовал.
Не совсем в той же манере, подумала я. Не совсем. Однако я удивилась, что она знает о моем портрете. Интересно, видела ли она его?
В разговорах с ней я не забывала, что она все еще ребенок и что ее нельзя чересчур уж подробно расспрашивать о ее семье. Мне приходилось довольствоваться тем немногим, что она сама рассказывала. К тому времени, когда Мартхе повзрослела и могла быть со мной более откровенной, у меня были свои дети и я не так интересовалась Вермеерами.
Питер терпел ее посещения, но я знала, что они его тревожили. Он почувствовал большое облегчение, когда Мартхе вышла замуж за торговца шелковыми тканями, стала реже к нам приходить и покупала мясо у другого мясника.
И вот сейчас, по прошествии десяти лет, меня опять позвали в дом на Ауде Лангендейк, из которого я так внезапно убежала.
За два месяца до этого я резала на прилавке язык, когда вдруг услышала, что одна из женщин, дожидающихся своей очереди, сказала другой:
– Подумать только: умереть, оставив вдове одиннадцать детей и кучу долгов!
Я дернулась и порезала ладонь. Но боли не почувствовала.
– О ком вы говорите? – спросила я, и женщина ответила:
– Умер художник Вермеер.
Покончив с делами в палатке, я тщательно вымыла руки и почистила ногти. Я давно уже перестала отчищать их в конце каждого дня, что очень веселило Питера-старшего.
– Ну вот ты и привыкла к следам крови на руках, и к мухам тоже, – говорил он. – Теперь, когда ты лучше узнала жизнь, ты понимаешь, что без конца мыть руки нет никакого смысла. Они все равно пачкаются опять. Чистота – не главное, как ты думала в девушках. Верно ведь?
Однако иногда я засовывала себе под рубашку истолченные листья и лепестки лаванды – чтобы отбить запах мяса, который преследовал меня, даже когда я была далеко от мясного ряда.
Мне много к чему пришлось привыкнуть.
Я переменила платье, повязала чистый фартук и надела на голову свеженакрахмаленный капор. Я все еще носила капор так, как раньше, и, наверное, внешне мало отличалась от той Греты, что десять лет назад впервые отправилась на работу. Только глаза у меня были уже не такие большие и не такие невинные.
Хотя на дворе стоял февраль, на улице было не очень холодно. На Рыночной площади толпилось много народу – наши покупатели, наши соседи, люди, которые нас знают и заметят, что я пошла в сторону Ауде Лангендейк впервые за десять лет. Придется со временем рассказать Питеру, что я там была. Я пока не знала, придется ли мне солгать ему, зачем я туда ходила.
Я пересекла площадь, потом прошла по мосту, ведущему к началу Ауде Лангендейк. Я ни на минуту не замедлила шаг, не желая привлекать к себе лишнего внимания, и заспешила по улице. Идти было недалеко – через полминуты я уже подошла к их парадной двери. Но этот короткий путь показался мне очень долгим – словно я шла по полузабытому городу, где не была много лет.
Как я уже сказала, день был теплый, и парадная дверь стояла открытой настежь. На скамейке сидело четверо детей – два мальчика и две девочки, – расположившись по возрасту, как десять лет назад, когда я впервые пришла в этот дом. Старший мальчик пускал мыльные пузыри, как в тот день делала Мартхе, но, увидев меня, сразу положил трубку. Ему было лет десять-одиннадцать. Подумав, я решила, что это Франциск, хотя он совсем не был похож на того младенца, которого я знала. Но в те дни, будучи молодой девушкой, я не особенно задумывалась о младенцах. Других детей я не узнала, хотя и видела их иногда на рынке в сопровождении старших девочек. Все четверо таращили на меня глаза.
Я обратилась к Франциску:
– Пожалуйста, скажи бабушке, что пришла Грета.
Франциск повернулся к одной из младших девочек:
– Беатриса, сходи за Марией Тинс.
Девочка послушно вскочила и пошла в дом. Я вспомнила, как десять лет назад Мартхе и Корнелия наперегонки бросились сообщать о моем появлении, и улыбнулась про себя.
Дети продолжали на меня таращиться.
– Я знаю, кто вы, – объявил Франциск.
– Вряд ли ты можешь меня помнить, Франциск. Ты был совсем маленьким.
– Вы та дама на картине, – продолжал он, игнорируя мои слова.
Я вздрогнула, и Франциск торжествующе улыбнулся:
– Я вас узнал, хотя на картине на вас не капор, а затейливая желто-голубая повязка.
– А где сейчас эта картина?
Он словно бы удивился такому вопросу:
– У дочери Ван Рейвена – где же еще? Он умер в прошлом году.
Весть о смерти Ван Рейвена, которую я услышала на рынке, принесла мне большое облегчение. После того как я ушла от Вермееров, он ни разу не пытался меня найти, но меня преследовал страх, что он опять как-нибудь появится со своей масляной улыбкой и начнет распускать руки прямо при Питере.
– Где же ты видел картину, если она у Ван Рейвенов?
– Папа попросил, чтобы они на несколько дней вернули ему картину, – объяснил Франциск. – На другой день после папиной смерти мама отослала картину назад дочери Ван Рейвена.
Трясущимися руками я поправила накидку.
– Ему захотелось увидеть картину еще раз? – с трудом проговорила я.
– Да, – раздался голос Марии Тинс, которая появилась в дверях. – И, уверяю тебя, от этого в доме не стало спокойнее. Но к этому времени он был так плох, что мы не осмелились ему отказать, даже Катарина не осмелилась.
Мария Тинс совсем не изменилась. Она никогда не станет дряхлой старухой, подумала я. Просто однажды заснет и не проснется.
– Примите мои соболезнования, сударыня, – сказала я.
– Что ж, жизнь – это сплошная глупость. Если долго живешь, перестаешь чему-нибудь удивляться.
Я не знала, что ответить на эти слова, и поэтому сказала то, в чем была уверена:
– Вы хотели меня видеть, сударыня?
– Нет, тебя хочет видеть Катарина.
– Катарина? – спросила я, не сумев скрыть удивления.
Мария Тинс криво усмехнулась:
– Я вижу, ты так и не научилась держать свои мысли при себе, девушка. Ну ничего, полагаю, что ты живешь в мире со своим мясником, если он с тебя не слишком много спрашивает.
Я открыла рот, но тут же захлопнула его, ничего не сказав.
– Так-то лучше. Кое-чему ты все-таки научилась. Так вот, Катарина и Ван Левенгук ждут тебя в большой зале. Ты знаешь, что он назначен душеприказчиком?
Я этого не знала и хотела спросить, что это значит и почему Ван Левенгук ждет меня вместе с Катариной, но не посмела.
– Да, сударыня.
Мария Тинс хохотнула:
– У нас никогда не было столько неприятностей из-за прислуги.
Она покачала головой и ушла в дом.
Я вошла в прихожую. На стенах, как и раньше, висели картины. Некоторые я узнала, другие – нет. Мне даже подумалось, не висит ли мой портрет тоже здесь, среди натюрмортов и морских видов, но, конечно, его не было.
Я посмотрела на лестницу, ведущую к мастерской, и у меня сжалось сердце. Опять оказаться в его доме, опять стоять у лестницы, ведущей к нему в мастерскую, было для меня более мучительным испытанием, чем я предполагала, хотя я и знала, что его там больше нет. Я столько лет запрещала себе вспоминать часы, когда я толкла краски за одним столом с ним или сидела в кресле и смотрела на то, как он смотрит на меня. Впервые за два месяца я полностью осознала, что он умер. Он умер и больше не будет писать картины. Он написал их так мало – до меня доходили разговоры, что он так и не стал рисовать быстрее, как ни настаивали на этом Мария Тинс и Катарина.
Только когда открылась дверь в комнату с распятием и оттуда высунулась девичья голова, я заставила себя глубоко вдохнуть и пойти по коридору к комнате. Корнелии сейчас было приблизительно столько же лет, сколько было мне, когда я поступила к ним в услужение. Ее рыжие волосы потемнели и были причесаны просто, без лент или косичек. Сейчас я уже не так ее боялась – скорее жалела, потому что каверзная гримаса не украшала ее девичье лицо.
«Что с ней теперь будет? – подумала я. – Что станется со всеми ними?»
Хотя Таннеке и была убеждена, что ее хозяйка найдет выход из затруднений, все же это была большая семья, на которой висел внушительный долг. Я слышала на рынке, что они три года не платили по счету булочнику и что после смерти хозяина булочник сжалился над Катариной и согласился взять в счет долга одну из картин. Мне подумалось: уж не собирается ли Катарина тоже предложить мне картину в счет долга Питеру.
Голова Корнелии исчезла, и я вошла в большую залу. Комната мало изменилась с тех пор, как я убирала ее каждый день. Постель была по-прежнему завешена порядочно выцветшим зеленым пологом. Комод с инкрустацией из черного дерева стоял на том же месте, там же, где и раньше, стояли стол и кожаные стулья. Там же висели портреты членов обеих семей. Но все как-то постарело, запылилось, износилось. Красные и коричневые плитки во многих местах треснули или вообще отсутствовали, оставив в полу щербины. Левенгук стоял спиной к двери и, сцепив руки за спиной, разглядывал картину, на которой были изображены солдаты, веселящиеся в таверне. Обернувшись, он поклонился мне со своей обычной любезностью.
Катарина сидела за столом. Вопреки моим ожиданиям, она не была в трауре, а может быть, в насмешку надо мной надела отороченную горностаем желтую накидку. Вид у накидки тоже был изрядно поношенный. На рукавах виднелись небрежно заштопанные дыры, мех был местами проеден молью. Тем не менее Катарина по-прежнему разыгрывала роль элегантной хозяйки дома. Она старательно причесалась, напудрила лицо и надела жемчужное ожерелье.
Но серег у нее в ушах не было.
Однако в выражении ее лица не было ничего галантного. Даже под толстым слоем пудры было видно, что оно искажено гневом и страхом. Она не хотела со мной встречаться, но была вынуждена это сделать.
– Вы хотели меня видеть, сударыня?