Мы ничего не обсуждали. Когда добрались до крыльца парадного входа, черные шторы на окнах затрепетали. Значит, родители стоят у окна, поджидая дочь домой.
А сейчас Олли поднимается со ступеней, приветствуя меня.
– Я доставил обратно велосипед твоей матери, – говорит он. Мама одолжила ему велосипед вчера ночью, чтобы Олли как можно быстрее добрался до своей квартиры. Он поклялся, что знает маршрут, который солдаты редко патрулируют. – И я видел Юдит, когда ты гуляла вместе с Миной. Я не знал, что они собираются тебя подключить. Зря они это сделали. Еще слишком рано брать тебя на дело, да еще без твоего согласия.
Я поднимаю брови.
– Я совсем забыла. Ты же единственный, кому позволено подключать меня к работе Сопротивления без моего согласия.
Олли краснеет.
– Я думал об этом. Наверное, следовало тебя предупредить. Прости.
Прости. Извинения – это единственное, что плохо удавалось Басу. И дело даже не в том, что он терпеть не мог извиняться. Скорее ему не нравилось прекращать сражение. Больше всего он любил спорить. Бас втягивал меня в глупые дебаты и заставлял страстно защищать позиции, которые на самом деле были мне безразличны.
– И что ты думаешь обо всем этом? – осведомляется Олли.
– Пока что размышляю. – Мне бы хотелось сказать ему больше, но я еще не сформулировала мысли.
– Понятно, – говорит он.
– Юдит и Мина очень храбрые.
– Ты бы тоже могла быть храброй. Просто подумай над этим. Приходи на следующую встречу.
Я отвожу взгляд.
– Ты пришел только для того, чтобы вернуть велосипед? Или хочешь зайти?
Олли скрещивает руки на груди. Интересно, он тоже чувствует смущение из-за того, что произошло вчера ночью?
– Хорошо, – к моему удивлению, соглашается он. – Я зайду, но только ненадолго. Сегодня моя очередь готовить обед. Я не могу оставить Виллема голодным.
Наверху он не снимает пальто до тех пор, пока я не предлагаю. Тогда он раздевается и вешает одежду в шкаф. На нем униформа архитектора: рубашка с закатанными рукавами, испачканная возле манжет. Папа оставил на столе записку. В ней говорится, что какие-то соседи пожалели его, так как мама в отъезде, и пригласили на обед. Грустно, я не знала, что дома никого нет. Тогда бы не пригласила Олли подняться.
– Чай? – предлагаю я и поспешно добавляю: – Он не настоящий.
– Нет, спасибо.
Я уже направлялась на кухню и теперь останавливаюсь посреди комнаты. Если он отказывается от чая, что же нам делать и о чем беседовать?
Олли расхаживает по квартире, рассматривая книги отца. Вытягивая шею, он читает названия, но не снимает ни одну из них с полок.
– У меня когда-то была вот эта. – Он указывает на собрание эссе. Это моя книга, которая случайно затесалась между папиными иностранными словарями. – Не знаю, куда она подевалась.
– Наверное, это и есть твоя книга. Ее дал мне Бас.
– Вероятно, чтобы произвести на тебя впечатление. Не думаю, что он ее читал.
– Я слышала, что немецкой армии несладко приходится под Сталинградом, – говорю я тихо, чтобы не услышали соседи. Я всячески стараюсь поддержать беседу. – Сказали по Би-би-си.
– Ты говоришь по-английски?
– Немного. Папа меня учит.
А потом мы снова умолкаем. Как странно, что из-за какого-то поцелуя Олли кажется незнакомцем.
– Олли… Насчет вчерашней ночи. – Он молчит. Неужели он не помнит, как мы целовались на потеху пьяным солдатам на улице? – Тогда, при солдатах… Ну, то, что мы делали… Когда мы…
– Когда нам повезло, – быстро вставляет он. – Повезло, что мы так быстро сообразили на ходу.
– Ты хорошо справился с ситуацией. Лучше, чем я.
Он пожимает плечами.
– Эта сноровка приобретается с опытом.
– А ты устаешь, когда приходится притворяться и актерствовать? – спрашиваю я.
– Нет. Ведь благодаря этому я остаюсь жив.
Я чувствую облегчение от того, что он так небрежно отмахнулся от инцидента с поцелуем. Но в то же время это вызывает у меня досаду. Получается, я как бы придаю слишком большое значение этому поцелую. А на самом деле он ничего не значит.
– Мина помогла тебе с Мириам? – спрашивает Олли, меняя тему, как джентльмен.
– Мне нужно найти мальчика по имени Тобиас. Его отец – дантист. Завтра я собираюсь обойти практикующих дантистов. – Олли молча кивает. – У меня такое чувство, что нужно успеть, пока не зазвонил будильник. Но я даже не знаю, на какое время он поставлен. Как только я до чего-нибудь докапываюсь, возникает новая проблема. Мне кажется, я участвую в скачках.
– У всех нас так, – говорит Олли. – Для нашей маленькой группы, для всего Сопротивления эта война – скачки. Скачки, от исхода которых зависит, сколько людей нам удастся спасти. И мы должны успеть, прежде чем их не схватят нацисты.
– Если Мириам попадет в Холландше Шоубург, ей оттуда не выбраться. Я это знаю. Там пахнет… – Я не могу подыскать правильное слово.
– Как?
– Не важно.
Олли останавливается перед семейной фотографией, которая засунута за стекло одной из книжных полок. На ней мы втроем на каникулах, за городом. Мы с мамой справа и слева от папы, и обе положили руку ему на плечо. На фотографии не видно, как сильно обгорел мой нос на солнце. Но я хорошо помню тот день. Нос горел, и кожа потом шелушилась несколько дней.
– Это платье как будто мне знакомо, – замечает Олли, указывая на фотографию. – Почему же мне запомнилось это платье?
Это платье из полосатой бумажной материи, с пуговками у воротника. Я чувствую, мое лицо заливается краской. Мне известно, почему он помнит это платье. Но я предпочитаю солгать:
– Не знаю. – Олли берет фотографию, чтобы получше рассмотреть. При этом у него на лбу появляется маленькая морщинка, знакомая до слез. – Ты похож на него, – вырывается у меня. – Похож на Баса.
Он чуть заметно морщится, прежде чем ответить.
– На самом деле нет.
– При таком освещении похож, – настаиваю я. – При свете в моей квартире ты похож на него.
– Может быть, нашим семьям следует поменяться квартирами. Родители, вероятно, заплатили бы много денег за это освещение. – В его голосе слышится печаль. – Они так скучают по нему. Все мы скучаем. Вот почему… – Он обрывает фразу.
– Что?
Он вздыхает.
– Когда я пришел сюда в тот вечер, то надеялся, что уговорю тебя вступить в Сопротивление. А еще мне нужно было убедиться, что ты не работаешь на НСД и Юдит не угрожает опасность. Мне было грустно: Юдит передала твои слова о Басе. Я подумал, что тебе в самом деле тяжело.
– Тяжело, – повторяю я, испытывая облегчение от слов Олли. Хорошо, что не я одна втайне размышляю об этом.
– Но скучать по нему – это нормально, – продолжает Олли. – Мы с Пией все время говорим о нем, о его несносных шуточках, о его смехе. А еще о том, кем бы он стал.
В квартире вдруг становится очень тихо. Я ловлю каждое слово Олли.
– А кем бы он стал? – шепотом спрашиваю я.
– Адвокатом. И политиком городского уровня. У него был бы офис, где он мог бы встречаться со всеми своими избирателями. Он бы спонсировал балы. Он бы любил свою семью. – Глаза Олли увлажняются. У меня перехватывает дыхание. Нам было бы легче, если бы мы могли горевать вместе.
– Это платье из тех времен, – шепчу я. – Вот почему ты его помнишь. Оно было на мне в тот день.
Тот день. Больше мне ничего не нужно говорить. Олли прижимает руку к сердцу, как будто я нанесла удар. Это платье было на мне в тот день, когда мы узнали о Басе. Пия пришла ко мне, чтобы рассказать. Я побежала к Ван де Кампам, и фру Ван де Камп сильно ударила меня по лицу. Олли тогда замер в центре гостиной. Как будто мир рухнет, если он шевельнется. Я пошла домой. Слезы текли по моим щекам много часов, а мама гладила меня по спине. А когда я перестала плакать, внутри словно все высохло. Тогда я плакала в последний раз.
– О, я забыл, – говорит Олли.
– Я приготовлю чай, – предлагаю я. – Тебе не обязательно пить, если не хочешь.
Олли следует за мной на кухню. Он стоит у меня за спиной, и я чувствую: парень следит за каждым моим движением. Мои руки трясутся, когда я беру чайник, и Олли помогает поставить его на горелку.
– Холландше Шоубург, – шепчет он наконец.
– Что?
– Он пахнет смертью. – Таким образом Олли заканчивает фразу, которую я начала. – Вот чем там пахнет. Смертью и страхом.
Страх. Это верно. Да, это именно тот запах, который я не могла определить в театре. Так пахнет моя прекрасная поруганная страна.
Вспоминая бумажный носовой платок с моими слезами, я щадила себя. Я плакала после того, как Бас сказал мне, что вступил в армию.
Мне не нравится вспоминать, что это были слезы гордости.
Нидерланды пытались оставаться нейтральными. Мы хотели быть как Швеция. Хотели, чтобы нас оставили в покое. Гитлер сказал, что оставит нас в покое. Он говорил так до того дня, как оккупировал нашу страну.
Именно я заявила, что вступление в армию было бы символическим жестом против нацистов.
Именно я твердила, что нельзя позволять немцам делать все, что им хочется, и оккупировать одну страну за другой.
Именно я сопровождала Баса в офис военно-морского флота и наблюдала, как он записывается в армию. Офицер все время спрашивал, уверен ли он. Ведь в армию берут только с восемнадцати лет. В армию не принимают добровольцев, не достигших этого возраста. Офицер предлагал Басу отправиться домой и подождать год. На случай, если он передумает.
Именно я сказала офицеру, что Бас хочет вступить в военно-морской флот. Ему необходимо поскорее проявить храбрость. Я уговорила этого офицера записать Баса.
Бас не вступил бы в армию, если бы не думал, что это принесет мне радость.
И это действительно принесло мне радость. А потом – горе.
Тогда я считала, что очень много знаю. Я полагала, что весь мир черно-белый. Гитлер плохой – следовательно, мы должны смело встретить его. Нацисты аморальны, и поэтому они в конечном счете проиграют. Если бы я хорошенько подумала, то поняла бы: у нашей крошечной страны нет абсолютно никакой надежды защитить себя. Ведь да