[44]. Но тут раздается бой часов, уже поздно, говорит она, мне пора. Нет, возражаешь ты, китайцы узнают время по кошачьим глазам, еще рано, Изабель, все еще впереди, мне еще предстоит склонить тебя к настоящей измене, но виноват в этом буду не я, поверь, просто все так складывается, кто знает, от чего зависит ход событий, а тебе еще предстоит, уступив, пойти на эту измену, и повинна в том также будешь не ты, потом я в некотором роде доведу тебя до гибели, можно сказать, отправлю на тот свет, в чем виноват опять же буду не я, а твоя совесть, он же никогда не узнает о моем предательстве, только однажды в газете появится короткая тайная фраза, известная лишь нам с тобой, Any where out of the world, это будет сигнал, вот тогда-то все и произойдет. Однако все уже произошло, но тот мужчина в комнате этого не знает и говорит: да, поздно, иди первая, я за тобой. Ты выходишь, ты снова на площади, какая-то искательница приключений тормозит и коротко сигналит тебе фарами, ты отрицательно качаешь головой и снова думаешь: не может быть, просто совпадение, игра судьбы. Но в глубине души чувствуешь: это не так, и озноб, подтверждая твои опасения, пробирает тебя до костей, куранты на соборной башне отбивают то же самое время, что часы в той спальне четыре года назад, история повторяется, снова думаешь ты, надо бы чего-нибудь поесть, я просто замерз и проголодался. Подходит трамвай, но садиться в него почему-то не хочется. Лучше поднимись по крутой улочке от реки к замку, вокруг него — смеющиеся иностранцы, несколько туристских автобусов, а рядом индийский ресторанчик, где ты часто заказываешь куриное balchão[45], хозяин — болтливый индус из Гоа, пожалуй, пьет слишком много, но соус к рису у него отменный, и бывает вино со специями. У окна закусывают две жизнерадостные американские парочки; матерчатые абажуры в красно-белую клетку на висящих над столиками лампах придают обстановке что-то приветливо-домашнее, только вот пол грязноват, кое-где под столиками валяются бумажные салфетки, да и сеньор Колва нынче не так говорлив, вид у него усталый, наверно от клиентов не было отбоя. Balchao для вас не очень острое? — спрашивает он тебя, может, подать вам холодного пива? Неизменно обходителен, но не угодлив. Он внезапно хлопает себя по лбу, будто что-то вспомнив и прося прощения за свою забывчивость, затем семенит к стойке, с улыбкой возвращается. Ваша газета, говорит он и протягивает ее тебе. Ты чувствуешь, как кровь отливает от щек и лоб покрывается холодной испариной, рука невольно тянется к боковому карману — твоя газета там, сложенная вчетверо, отчего карман чуть оттопыривается. Ты смотришь на ту газету, что принес тебе сеньор Колва, однако не берешь ее, на лице твоем написано, должно быть, лишь удивление, а вовсе не ужас, цепочками муравьев ползущий от лодыжек к пупку. Ну разумеется, ее принесли для вас, уверяет он, из моих клиентов эту газету больше никто не читает. Вот как, твое фальшивое спокойствие пугает тебя самого, — и кто же? Не могу вам сказать, сеньор, сын нашел ее утром под дверью, в обертке, конечно, но этот паршивец обертку снял, чтоб посмотреть счет, слыхали, что «Спортинг» сделал ничью с мадридским «Реалом»? Да, киваешь ты, что ж, ничья — это не так уж плохо, жаль, матч не транслировали по телевизору, все говорят, «Спортинг» выиграл бы, если б не штанга и не судья — в таких случаях, сами знаете, почти все от судейства зависит, правда, у «Реала» поле идеальное и болельщики что надо, а все же уверен ли он, что на обертке стояло твое имя? Он растерянно озирается, снова просит прощения, молодежь нынче невоспитанная пошла, в его-то время разве так бывало, тогда боялись плетки, он напускает на себя озабоченность и поспешно удаляется, лестница перед кухней ведет на второй этаж, в его спальню, но тебе и без того ясно: имени на обертке не было, прямого подтверждения ты не получишь, какие тут могут быть подтверждения, объяснения, истина в них не нуждается, и ты спрашиваешь себя, для чего же в самом деле искать объяснения тому, что с тобой происходит. Тому, что произошло, да-да, попробуем и впрямь расставить все по местам, итак: она, он, ты и цепь уловок, контруловок, лжи, из которых состоит эта история. Ты принимаешься делить моральную ответственность, а это хуже всего, ибо ни к чему не приведет, ты отлично знаешь: жизнь не выстраивают по этическим меркам, она просто складывается так или иначе. Но он этого не заслужил. Конечно, не заслужил. И она отлично знала, что не заслужил. И ты знал, что она это знает, но тебе было наплевать. Разве ты не заслуживал того, чтобы с ней остаться, правда, познакомились вы намного позже, уже после того, как ставки были сделаны. Но какие тут могут быть ставки? Нет в жизни предельных сроков и нет крупье, который, подняв руку, изрекает: «Ставки сделаны», все в жизни течет, ничто не стоит на месте, почему же мы должны отказаться друг от друга, раз уж мы встретились, если так нам выпало в игре под названием жизнь; одинаковые пристрастия: к белым домам в окружении пальм или к редким, но мощным растениям — агавам, тамариску — и чтоб рядом были скалы; общие увлечения: Шопеном или совсем нехитрыми мелодиями, скажем старыми румбами, «Tengo el corazón maluco»[46]; одно и то же состояние души: парижская хандра. Уедем отсюда, от этой хандры, в беломраморный город над водой, давай искать его вместе — этот или похожий, все равно где, где угодно за пределами этого мира. Я не могу. Я дам тебе знать, я еду, меня уже нет, я больше не могу, а ты, если захочешь, приезжай ко мне, покупай эту газету, через нее я подам знак, где меня искать, брось все и приезжай, никто не узнает. Никто не может этого знать, думаешь ты, глядя, как вновь возникший на пороге сеньор Колва с сожалением разводит руками, — не надо извинений, сеньор Колва, ведь это знали лишь ты и она да блаженной памяти Бодлер. Ты и его включил в игру, разбередил его тайну, а это недопустимо, есть вещи, которыми не играют. Но, кроме вас троих, не знал никто. В этом ты убежден. Уж он-то, во всяком случае, не знал, но, даже узнай он, теперь уже... Да, теперь уже все, и, когда ты платишь по счету, у тебя дрожат руки, оттого что затея твоя бессмысленна. Однако это не совсем так, ты это понимаешь, вернее, чувствуешь. И тебе хочется проверить. Ты подходишь к телефону, что рядом с умывальником, бросаешь монету, набираешь тот мертвый номер. Ну вот, и номер, теперь уже... телефонная компания никому его не передала, и ничто за ним не стоит, набранные тобой цифры шлют сигнал в никуда, и тебе это слишком хорошо известно — уже четыре года. Ты медленно вращаешь диск и слушаешь гудки — один, второй — и после третьего щелчок, но ответа нет, ты только чувствуешь чье-то присутствие, нет, не дыхание, там не дышат, а просто присутствует некто внимающий твоему молчанию. Ты вешаешь трубку и выходишь, нет, домой ни за что, ведь там наверняка зазвонит телефон — раз, другой, — дождавшись третьего звонка, ты снимешь трубку, поднесешь ее к уху и не услышишь ничего, кроме почти осязаемого присутствия, и оттуда, с другого конца провода, кто-то будет безмолвно внимать твоему молчанию. Ты вновь спускаешься к реке, пристань опустела, переправа уже не работает, вокруг ни души. Ты садишься на парапет, грязная вода бурлит — должно быть, морской прилив гонит реку от устья вспять, ты знаешь, что уже поздно, не в смысле времени, время застыло над тобой, огромное, торжественное, неизмеримое, как пространство, время, не зафиксированное на циферблате и все же легкое, как дыхание, быстрое, как брошенный взгляд.ОСТРОВА
1
Напишу, пожалуй, так, думал он: дорогая Мария-Ассунта, здоровье мое в порядке, чего и тебе желаю. У нас уже теплынь, почти лето, а у вас, видно, хорошая погода все никак не установится, по радио объявляют: туман да туман, да трубы небо коптят, но, как бы там ни было, коли захочешь с божьей помощью в отпуск приехать с Джанандреа, так я вас жду. Спасибо тебе за приглашение, и Джанандреа тоже спасибо, но решил я остаться здесь, ведь мы тут тридцать пять лет с мамой прожили, пока обвыклись, из деревни что в другой мир попали, ровно на Север, и то сказать, для нас так оно и было, а теперь уж я к здешним местам присох, сколько с ними связано, и потом, как мать померла, я уж вроде притерпелся один, по работе заскучаю — заняться есть чем, в саду повожусь, да еще живут у меня два приманных дрозда — какая-никакая, а компания, вот и решил, в большом городе мне делать нечего, останусь в этих четырех комнатах, отсюда и порт видать, а придет охота — сяду на паром, съезжу старых друзей навещу, в брисколу сыграем, на пароме-то часок-другой — и там, а на пароме я все равно что дома, тоскует ведь человек по местам, где свой век коротал, день за днем.
Он очистил апельсин, выронил корки в воду и, глядя, как они покачиваются в пенистой борозде, тянущейся среди синевы за кормой катера, подумал, что страница кончилась и он начинает вторую, чтобы сообщить, что уже скучает, вот тебе на, последний день ведь служит, а уж вздумал тосковать, да о чем — о жизни своей, прошедшей на этом катерке — туда-сюда, — ты поди и не помнишь, Мария-Ассунта, слишком мала была, мама все говорила: да вырастет когда наша девочка иль нет? — вставал я зимой еще затемно, поцелую тебя и на холод, шинелей теплых нам сроду не давали, попоны старые, крашенные в синий цвет, — вот тебе и мундир. Привыкаешь за столько лет, потому и говорю: ну что мне делать в большом городе, куда я себя дену в вашем доме в пять утра? В постели я валяться не привык, встаю в пять уже сорок лет, точно часы у меня внутри. И потом, ты ведь у нас ученая, а от ученья люди делаются другие, даже если выросли в той же семье, да и с мужем твоим о чем нам толковать, он по-своему мыслит, я — по-своему, и тут уж поладить нам трудно. Вы люди образованные, тот раз, что мы с матерью приезжали, как пришли после ужина ваши друзья, так я за целый вечер рта не открыл, говорить-то я могу только о том, что знаю, с чем в жизни приходилось дело иметь, а ты меня просила — насчет моей работы молчок. И потом, вот еще такое дело, ты небось подумаешь: спятил, старый, а Джанандреа — тому и вовсе будет потеха, да только не свыкнусь я никак с вашей мебелью, она у вас стеклянная, и я все на нее натыкаюсь, потому как не вижу ее. Ты пойми, ведь столько лет жил среди своей и вставал в пять, а в темноте на нее не натыкался.