В связи с этим рассказом хочу обратить внимание читателя еще на одну, казалось бы, незначительную деталь, весь смысл которой станет понятен, когда впервые прозвучит в нем имя Кармен, — задумайтесь над тем, что в латыни это слово означает и стихотворение, и заклинание!
Парадоксальная внезапность метафор, вживленных в ткань самых обыденных воспоминаний, придает рассказам Табукки философское, но окрашенное, так же как и у других авторов сборника, защитной иронией звучание.
Под запотевшим стеклянным колпаком бытия, который опускается на обитателей загородного дома «по субботам после обеда», когда «все цепенело в унынии», мы встретим тот же образ отсутствующего отца, но уже орнаментированный «неповторимым ароматом черники, который наполнял рот, щекотал ноздри, властно вторгался в комнату, в воздух, в окружающий... мир».
А на сцене «Театра», в сознательно выбранной героем дали от мира, населенного «странными типами... одинокими чудаками... темными, скользкими личностями и авантюристами всех мастей», появляются в несколько неожиданном виде вечные образы, сотканные человеческим гением: «жалкий, трусливый Гамлет, любезный, благородный Лаэрт, обезумевший Отелло и вероломный Яго, скорбный, страдающий Брут и надменный, презрительный Антоний».
А в «Женщине из порта Пим» вдруг появится человек с именем и фамилией, но появится лишь для того, чтобы подтвердить подлинность всего происходящего, где не может быть «легкой жизни», когда жизнь «уже прожита», и где признание «я всегда в жизни перебирал, хватал через край» не факт биографии, а непреодолимая власть судьбы.
Всех героев Табукки, несмотря на трагические жизненные повороты, объединяет маленькая, слабая и призрачная надежда, которую они очень боятся растерять в мимолетности земного путешествия. Они предпочитают «потешить, посмаковать ее подольше, ведь мы любим продлить самые милые сердцу надежды, заведомо зная, что они вряд ли сбудутся», поскольку извечен закон данной жизни — это «круг, который замыкается в один прекрасный день, а в какой именно — нам неизвестно».
Ощущение это особенно сильно в «Поездах, идущих в Мадрас».
«Весь облик оставлял впечатление незавершенности, половинчатости или еще чего-то, трудно поддающегося определению, во всяком случае, чего-то скрытого, нездорового, греховного» — так рисует Табукки своего героя, доказывая, что это не просто художественный образ, а своеобразная фиксация местоположения господина Петера на его космическом пути (он «еще не вступил в круг жизненного обновления»).
Закончу эту мысль словами самого Табукки: «Возможно, все это лишь игра воображения». Даже если отвергнуть всю мистику рассказа (а ее наличие для меня бесспорно), то останется пусть очень небольшое, но зато слепящее своей яркостью стеклышко мозаики под названием «Индия», представляющее для путешественника своеобразный аварийный набор, а если буквально — снаряжение для выживания в пути («а travel survival kit»).
Во всех рассказах этого писателя место действия обозначено предельно четко: Африка, Индия, Португалия, Италия, Аргентина. Однако это далеко не главное. Материк Именноздесь, по Табукки, — это «простор для души», где «каждый испытывает ощущение оторванности, удаленности даже от себя самого» и где властвуют «тревога, униженность, тоска».
V
Учителю снится полупустой город. Полупусты и люди, живущие полужизнью. Все их жесты незаконченны. Слова они произносят только наполовину. У кого-то недостает головы, у кого-то — ног. Люди неподвижно сидят в машинах, раздраженно сигналя, хотя впереди — никого. Человек, стоящий в полубудке с половиной телефона, пытается кому-то дозвониться. Но нужный ему номер — в другой половине мира.
Линии собственной жизни мы во многом проводим все же сами. Веруя в эту аксиому, надеюсь, меня простят за еще одно нарушение алфавита, и перехожу к Джанни Челати.
«Думайте не о словах, не думайте словами», — гласит восточная мудрость. Знакомо это изречение писателю или нет — не берусь судить: сила духовной энергии, которую неизменно заключает в себе афоризм, такова, что без труда охватывает время и пространство, материализуясь в самых неожиданных обстоятельствах. Рассказы Джанни Челати — наглядное тому подтверждение.
В нашей обыденности мы чаще всего (разумеется, не отдавая себе в том отчета) живем согласно этому наставлению. Поразмыслив целенаправленно, можно было бы сложить гигантский ряд слов и их сочетаний, произносимых без малейшей мысли о том, сколь огромная пропасть разверзается при этом в привычной трехмерности. Один наглядный пример: его (ее) словно подменили — спокойно констатируя, или шутя, или с легкой иронией мы пробрасываем эту оценку и только потом — и то не всегда — начинаем подыскивать к ней иллюстрации-доказательства.
Герой рассказа Челати носит странное и непривычное для итальянца имя Баратто. Одно из значений этого слова, будь оно написано с маленькой буквы, и есть «подмена». Случайность? Безусловно, нет. Структура и психологический характер отношений Баратто с окружающим миром так тщательно продуманы, что не оставляют места для сомнений: на каждом шагу, порой незаметно для многих, то и дело происходит подмена одного человека другим, и — что самое удивительное! — это зачастую не создает никаких неудобств для самого субъекта подобных превращений.
Баратто — обычный учитель физкультуры. Как все (вот еще одна из привычных «банальностей» затертого бездумьем языка). Однажды Баратто «почувствовал, что мысли вдруг улетучились из его головы, после чего он надолго перестал разговаривать». Правда, уточняет писатель, бегство мыслей не привело к тому, что его герой вообще перестал думать. «Он просто выкинул из головы навязчивые идеи. Когда он встречается с кем-то, он знает, что надо поздороваться за руку или кивнуть, знает, что, когда к нему обращаются, надо либо покачать головой, либо улыбнуться. Впрочем, подобные вещи и не требуют собственных мыслей, тут вполне сгодятся и чужие. Так вот, при встречах он либо улыбается, если есть повод, либо хмурится по мере необходимости, а иногда, чтоб доставить собеседнику удовольствие, удивленно приподнимает брови. А ежели мысли собеседника ему чужды, то он просто отворачивается».
В мире, где все оценивается словами, подобное превращение не может быть оценено иначе как болезнь. Робкие гипотезы-исключения лишь подтверждают всеобщий характер закона. «Шутка ли — человек молчит, а вдруг он и не соображает ничего? Такой все что угодно может выкинуть!»
Если принять это правило, то ситуации рассказа теряют всякую исключительность, а десятки людей, с которыми нас знакомит Челати, при ближайшем рассмотрении кажутся давно знакомыми, только вдруг раскрываются какими-то необычными чертами характера, поведения, привычек.
Вот, казалось бы, явно гротескный доктор — на первый взгляд самый больной из всех персонажей. Но факт, что этот персонаж имеет весьма успешную практику, разве не заставляет нас задуматься над реальностью, из которой неизбежно вырастает гротеск-слово (кстати, первое его значение — рисунки-фрески, изображающие причудливое переплетение в едином кольце жизни животных, деревьев, моря, людей, чьи наиболее древние образцы были обнаружены в развалинах древнеримских построек)?
«Я понимаю, что выгляжу неполноценным. Тут нечего и удивляться: мои родители, и отец, и мать, так же выглядели. У меня уже взрослый сын, вот и он тоже похож на замороженного угря... Знаете, я иногда себя спрашиваю: может, это все мираж? Этот город, женщины, причиняющие нам боль, наша работа, наша неполноценность — все мираж, наваждение, от которого мы не в силах избавиться? Но я вам больше скажу: свет — тоже мираж. И звуки, и все предметы, и ночная тьма — не более чем один огромный мираж. Возникая перед нами, эти смехотворные явления пытаются убедить нас в чем-то, а на самом деле этого нет, сплошной обман!»
По структуре и сентенциозности повествования проза Челати относится к жанру философской новеллы, однако нельзя не указать на то, что явно уводит писателя от этой традиции: его увлеченная игра светом и тенью, причем не только и не столько в живописном плане (хотя и здесь он безусловный мастер), сколько на уровне духовных или даже мистических аспектов этих понятий. С необычайной легкостью пейзаж Челати вливается в мыслительный процесс, становясь его органической частью и создавая то единое целое, которое скорее ошеломляет, нежели просвещает или наставляет. Директор школы, где служит Баратто, «задумчиво глядит в окно и сам спрашивает себя, что все это значит, что означают те слова, которые он сейчас произнес. В глубине школьного двора над пирамидальными тополями кружат дрозды... директор останавливается, смотрит на стаю сорок, вспорхнувшую с дерева, и рассуждает про себя: этот человек ни с кем не считается, ему все равно, что о нем подумают люди, может, на него снизошла благодать?.. Может, она освободила от мыслей, от докучливого роения фраз в голове, от вечной свистопляски, которая творится внутри каждого человека?..
Директор внезапно умолкает на полуслове, задумчиво разглядывая нож для бумаги, поблескивающий в лучах яркого солнца...
— По-моему, он не что иное, как тень, но не отдает себе в этом отчета. Явление его само по себе уже есть исчезновение».
Более просты для понимания, но не менее значительны для идеи «завершающего начала» превращения, происходящие с героями другого рассказа Челати, помещенного в сборнике. Он — сначала раздираемый сомнениями студент, страстно желающий понять Истину, затем незадачливый продавец книг, рецензент, мечтающий стать писателем. Позже, потерпев фиаско с романом, он «окончательно решил измениться, стать другим человеком. Перепробовал кучу занятий, объездил множество городов, пересек парочку пустынь, повстречал несколько драконов и чудовищ. Наконец вернулся в родной город, уселся на стул и стал всерьез размышлять, не удавиться ли ему. Но его удержала мысль о том, что удавленник будет выглядеть не слишком привлекательно в глазах приличных людей».