Сердце вдруг заколотилось в груди. Горячая волна приливает к голове, и сухо делается во рту. Почему-то сразу становится трудно дышать, как будто хватил чего-то неслыханно-крепкого. Такого еще не было со мной. Я закрыл глаза и уже явственно услышал родной голос:
— Это гора Сункар-кия… Самая большая на свете!
Сколько времени прошло с тех пор, когда впервые поднялся я сюда, держась за материнский подол? И я спросил тогда у матери, что это синеет там, вдали. Это было мое первое восприятие широты мира…
…И вот я совсем один пришел в родное урочище. Ровно четверть века прошло с тех пор, когда я пустился отсюда в жизненные скитания. Сейчас я точно знаю, что Сункар-кия не самая высокая гора на свете. Лучше ли мне стало от этого знания?..
Впрочем, она для меня все равно самая большая, эта гора… А вот наша землянка… Мне захотелось упасть на землю, где остались следы прародителей, и целовать ее, плача от радости встречи. Или, может быть, снять сейчас с ног узконосые городские туфли и, как в детстве, обежать квадратную выемку в серовато-золистой земле — все, что осталось от нашего дома. А что если сбросить рубашку и галстук, снять брюки и начать месить красноватую глину? Приготовить саман, снова поднять стены, накрыть камышом, вмазать двери и окна… Что же потом делать? Сесть на пустырьке перед окнами и играть в песочек, лепить горы, ущелья, домики. Песок так сладко щекочет детские ладошки…
В этой землянке поколение за поколением рождались мальчики с упрямыми хохолками на головках, девочки с непослушными локонами. Моя мать родилась здесь и родила потом меня. Тут, в этом четырехугольном пространстве, я впервые подал свой голос. По рассказу моей названой бабушки Каракыз, я не взвизгнул поначалу, как все новорожденные, а сразу заорал на всю степь. И вот сюда, в эту самую землю, упали первые капли моей крови из перерезанного пупка. Меня впервые выкупали водой вон из того ручейка, обтерли и уложили в семейную колыбель. Она никогда не пустовала в нашем роду…
Так какое же место на земле может быть для меня роднее? Здесь, в этом убогом урочище, начинается для меня родина. И пусть давно уже нет нашего старого домика, все равно — здесь!..
Она рухнула, лачужка, словно сквозь землю провалилась, схоронив вместе с собой многие судьбы близких людей. Род наш продолжается в новых городских домах-великанах, в совхозных усадьбах, в поисковых геологических времянках… Но каждый помнит эту небольшую квадратную ямку, почва которой пропиталась нами до самого центра земли. Одного из нас встречает она сегодня, как старая бабушка долгожданного внука, рыдая от счастья…
Надо вспомнить все, до малейшего кирпичика. Для этого я и приехал сюда… Она стояла у бугра, о котором я уже говорил. Задняя ее стена сливалась с бугром, и можно было прямо с него перейти на крышу, не заметив этого. Бугор и крыша заросли верблюжьей колючкой, полынью, типчаком. Боковые стены были защищены от ветра густыми зарослями чия, и только окна выходили на простор.
Но и здесь, впереди, свободной была лишь небольшая полянка. Чуть подальше начиналась такая плотная стена колючих кустов жингила, что даже собака не могла продраться между ними. Справа, сразу от нашего скотного сарайчика, шла цепочка бугорков, слева тянулось пересохшее соленое озеро. Со всех сторон были защищены подходы к нам.
Помню, как смотрел из окна на вдруг наполнившийся вешними водами овражек невдалеке. Он взбухал на глазах, а потом бурая вода как-то сразу перехлестнулась через край, заливая всю низину до самого нашего порога. Вода стояла все лето, росли необыкновенно сочные травы, и высокий тростник шумел под ветром пышными султанами.
Где вода — там раздолье. А водой наши края богаты сверх меры. В каких-нибудь ста шагах протекает речка. И все, что вбирает в себя по весне из таких вот оврагов, она отдает в дар огромнейшему озеру Курдым. По другую сторону холма Кара-тобе на многие километры простирается водная гладь другого пресного озера — Сары-коль. С разных сторон впадают в него многочисленные речки, большинство из них безымянные. Все вокруг заросло тугаями, и рыбу можно ловить прямо в траве. Вообще-то вся округа представляет собой цепь больших и малых озер, соединенных между собой протоками. Названий их тоже невозможно перечислить: Кулы-коль, Шомиш-коль, Жалтыр-коль, Когалы-коль, Бес-коль, Туйык-коль, Ашы-коль, Кзыл-коль, Сор-коль, Сабынды-коль, Шалаулы-коль, Шубар-коль, Коржын-коль, Калалы-коль, Донгыз-коль, Айыр-коль, Жети-коль, Каймак-коль, Сулу-коль… В половодье они сливаются все вместе. «Рыбы в них резвятся, как жеребята, а лягушки блеют, словно овцы», — говорят у нас об этих озерах.
Каждую осень прикочевывали мы сюда на зимовку. К домику примыкало помещение для скота — длинное приземистое здание, сложенное из того же дерна и укрепленное саманным кирпичом. Правда, для большей прочности и сохранения тепла оно имело необыкновенно толстые стены, не меньше двух аршинов. Три маленьких оконца тоже смотрели на юг. Издали они напоминали узкие щелочки глаз слепца. Каждую осень стены мазали свежей глиной — внутри и снаружи. Но проходило немного времени, и сквозь стершуюся глину, словно ребра больной лошади, начинали проглядывать дерновые кирпичи. Оттого, что коровы, верблюды, а особенно непоседливые козы десятилетиями терлись о них, углы стен зимовья стали полукруглыми.
И еще помнится специфический запах зимовья — теплый и едкий… Осенью, возвратившись с летних пастбищ, мы заставали крышу сплошь заросшей колючим бурьяном. По прибытии на этот бурьян укладывались все принадлежности нашей юрты, включая шанрак — деревянный остов свода. Бурьян приминался, и получалась воздушная прокладка — как бы двойная крыша. Там, где не хватало этого, укладывалось сено. Рядом находился защищенный от ветра загон, огороженный стеной из самана. Так что зимовье напоминало теплое птичье гнездо, куда не добирался свирепый зимний ветер. Кроме трех-четырех верблюдов и пяти-шести имевшихся у нас лошадей, весь остальной скот содержался рядом с нами, в примыкающем помещении. Там зимовали коровы с телятами, овцы и козы. Теплый, пахучий дымок курился над зимовьем…
Наш домик напоминал переметную суму: две комнаты, а между ними кухня с огромным котлом, вмазанным посредине в печь, и обилием чашек, ложек, чайников, рукомойников, подойников, ведер, тазов и всякой другой посуды. Все это громоздилось на лавках и было развешано по стенам; напротив входа стоял широкий деревянный сундук, в котором хранились мука, пшено, жаренная в масле пшеница, крупная соль и другие необходимые продукты, которые покупались на деньги. Как только руки мои стали доставать до крышки сундука, я начал тайно отведывать его содержимое. Иногда крышка падала, прищемив пальчики, и тогда раздавался невероятный рев, подтверждающий рассказ бабушки Каракыз о моем рождении.
Но центром притяжения на кухне был котел. Он олицетворял собой зимовье. Никогда не потухал огонь под ним: то варили пищу, то растопляли снег, чтобы напоить скот, то кипятили молоко или жарили просо, то варили просяную похлебку для изготовления особого шипучего напитка — коже. Этот напиток считался целебным, очищающим мозги. Когда сусло остывало, его ведрами переливали в стоящий у самой печи громадный жбан. Там оно квасилось и набирало крепость. Приятный запах коже еще издали щекотал ноздри, а когда его разливали по чашам, он бурно пенился. Дух захватывало от одной чаши коже!..
Слева от кухни была комната для гостей, а справа жили все мы. Мой отец был знаменитый в округе кузнец Игибай. В нашем краю, находящемся вдалеке от города и не имеющем своего базара, все окрестные казахи довольствовались услугами моего отца. Помню, как люди приезжали из дальних кочевий и жили у нас, пока отец выполнял их заказы. Некоторые из них привозили с собой необходимое железо, куски угля для горна, сами раздували мехи, выполняли роль молотобойца. Когда заказ был выполнен, они оставались еще на некоторое время, ожидая подводы в свой аул.
Постоянные заказчики становились как бы нашими родственниками. Разумеется, и речи не было тогда о какой-то квартирной плате или оплате питания. Для них и предназначалась гостиная, которая обогревалась теплом из кухни. Наша половина отделялась от кухни длинной и узкой печью — голландкой.
В гостиной были обыкновенные невысокие нары из толстых половых досок. На полу, между нарами и дверью, гости оставляли в беспорядке свои подбитые войлоком высокие сапоги и, волоча за собой портянки, поскорее забирались на расстеленное стеганое одеяло. Когда они двигались ползком по кошме, мне казалось, что они перекатываются колобком.
На нашей половине, кажется, тоже были нары. Хорошо помню, что по всему полу была расстелена полосатая с цветами посредине алаша[61]. Поверх стелилась плотная белая кошма, а на нее — ватное одеяло из разноцветных лоскутков. Возле самой духовки стоял узкий бочонок, в котором играл шубат — верблюжий кумыс. Хоть и было у нас обычно две-три кобылы, все же предпочтение отдавалось шубату. Здесь же находились еще два-три больших полосатых мешка с пшеницей, пшеном и просом, которые, очевидно, не вмещались в большой кухонный ларь.
Но и тут имелся центр всего — высокий сундук, обитый разноцветными жестяными треугольничками и квадратиками, в котором хранились выходная одежда и женские серебряные украшения, передававшиеся у нас из рода в род. На сундуке складывалась большая украшенная орнаментом кошма, несколько стеганых одеял и три-четыре подушки. На стенах торчали различные колышки, на которые вешалась верхняя одежда: отцовский малахай, чапан, плеть, материнская пуховая шаль, бабушкино почерневшее веретено и многие другие незамысловатые вещи.
Таинственные для меня предметы прятались высоко в запечье. Там помимо прутьев для взбивания шерсти были старая стеклянная лампа без пузыря, многочисленные пакетики с красками для кожи и тканей, обернутые в пожелтевшую бумагу пучки сухих целебных трав — тошнотворных, потогонных, слабительных, корни всевозможных кустарников. Однажды старший брат поднял меня высоко над головой до самого потолка, и я увидел все это.