Девушка выбирает судьбу — страница 23 из 90

И еще возле духовки лежала подшитая снизу баранья шкура, на которой восседала бабушка. Рядом была и отцовская подстилка, на ней он отдыхал после трудового дня. Ничего я так ярко не запомнил в жизни, как эти разнородные вещи из моего детства…

Я стоял и смотрел в квадратную яму. Там ничего не было, кроме мелкого щебня и перегоревшего на солнце навоза вперемешку с бурой золой. Я повернулся, отошел и сел на бугорок спиной к своему старому зимовью…

Я сидел и боялся еще раз оглянуться, чтобы не броситься на землю, не прижаться к ней, не зарыдать горько и безутешно. Над чем?.. А может быть, не следовало стесняться своей слабости? Вокруг ведь никого не было. Что с того, что мне уже стукнуло тридцать и я давно брею усы и бороду, что я женат и имею детей? Разве не имеет права взрослый человек хотя бы мысленно вернуться в свое детство хоть раз в жизни?!

И вдруг это случилось. Я упал на землю, и слезы легко и свободно потекли из глаз, облегчая сердце. Никого не было вокруг на много верст, а я лежал и плакал, как тот почти не знакомый мне мальчик, который жил здесь двадцать пять лет назад. Некому только было утешать меня…

Я встал, отряхнул брюки, поправил галстук, огляделся. Ни одного признака жизни, словно все вдруг вымерли в один день, и неизвестно отчего. Упираясь в синее небо минаретом, одиноко высилась на холме старая мечеть. Под ней — кладбище. И пониже — мертвые зимовья людей, которых нет уже на земле. Большинство их на этом кладбище. А живые так же, как и я, приезжают сюда раз в двадцать пять лет, чтобы выплакаться на родных развалинах…

Первым от кладбища вниз по холму когда-то стояло зимовье Колишбая-ага. Рядом видны полуобвалившиеся, похожие на больной зуб, стены землянки дедушки Узакбая. А останки норки-хибарки Абдибая не так-то легко и найти в этом царстве заброшенности. И жилище Козыбака сровнялось с землей. Чуть возвышается над бурьяном фундамент зимовья Нуруша, за ним торчит угол землянки Белькары, и уже на границе солончака чернеют следы зимовья дяди Женсикбая. Безмолвно свидетельствуют развалины перед синим небом, что здесь когда-то кипела жизнь.

И снова перевожу взгляд на кладбище. Четырехугольные, с башенками по углам могилы тоже начинают разрушаться. Сырцовый кирпич, как бы старательно ни замешивали его, не выдерживает степного солнца и ветра., Некоторые могилы представляют из себя лишь небольшие ямки с неровными краями. В них лежит весь мой род: деды и прадеды до седьмого колена.

Говорят, что здесь когда-то стоял мавзолей, воздвигнутый в честь одного из моих предков. От него остались лишь желтоватые окаменевшие осколки, рассыпанные по всему кладбищу и перемешанные с землей. Такие осколки есть на каждом кладбище в наших краях…

Где же живые?.. Километрах в пятнадцати отсюда находится земной рай. Так называли когда-то зеленую долину Бес-аша, принадлежавшую из поколения в поколение самому богатому семейству в наших краях. Там теперь животноводческая ферма, которую при переселении мои родные и близкие называли Жана-коныс, что значит «Новоселье».

Я был там накануне. Около ста новых, выстроенных в линию домов составили единую улицу. И само собой разумеется, посредине поселка — большая школа, участковая больница, нарядный магазин, почта. А поперек строились еще три улицы. Машины привозили толстые половые доски, готовые рамы и двери, шифер. Монтеры тянули на столбах электропровода. Это была совершенно другая жизнь. Какими же вы стали, живущие здесь люди?..

Старое зимовье и этот поселок!.. Только здесь, на этих развалинах, я понял, что родился в одну эпоху, а живу уже в другую. И эти слова, которые примелькались на страницах газет, здесь обретают первозданную свежесть. Для этого стоит каждому из нас посетить свое старое зимовье…


Я знаю, почему закричал при рождении. Старики и старухи говорят у нас, что мальчики кричат, когда народное горе достигает предела. В тот год, когда я родился, банды лютовали в нашем краю. Они долгое время рыскали по глухой степи, как голодные волки, забирая и угоняя последний скот у бедняков, грабя и насилуя. Много могил прибавилось тогда на нашем старом кладбище. Что могли поделать простые чабаны против вооруженных бандитов?

А потом была послевоенная разруха. Во всем нашем обширном крае невозможно было отыскать хотя бы фунт сахару или чаю, коробку спичек, бутылку керосину, полметра мануфактуры, обычную пару подошв для сапог. Скот был съеден, и непонятно, чем жили в те годы люди.

Какой казах не радуется рождению ребенка! И я принес какую-то радость, и со мной тоже родились какие-то надежды. Говорят, что в день моего рождения близкий наш родственник Колишбай спросил по традиции у моего отца:

— Ага, кого родила наша сноха?

— Ах, дорогой мой Колишжан, не надо спрашивать! — ответил отец. — Главное, что на свет появился мужчина. И дай ему бог много силы, чтобы смог отобрать власть у таких мироедов, как Аяпберген и Сыдык Айменовы…

Отец не мог пригласить на провозглашение моего имени высокооплачиваемых мулл или хаджи. Имя выбрали простые старики и старухи. Шумным я был, и они назвали меня всем аулом Кайсар-бала. Так и осталось за мной это имя — Кайсар.

Кроме того, рассказывают, в тот день зарезали последнего барана и все были сыты. Настоящих денег ни у кого не было, но обычай и здесь был соблюден: когда меня положили в колыбель, дядя Колишбай раздал собравшимся женщинам целый мешок керенок…

Мануфактура была тогда дороже всего на свете, поэтому мне стелили в колыбель мягкий верблюжий войлок, укрывали полой старого овчинного полушубка и туго обвязывали веревкой. И после этого еще удивлялись, что я рос крикливым!

Вскоре мать слегла в постель, и я остался целиком на попечении бабушки. До сих пор помню чудесный запах жареного и размоченного в верблюжьем молоке пшена, которым кормила она меня. Привыкнув, я и ее стал звать матерью.

Вот так и шел я по жизни, нежась на кошме и питаясь затиркой из верблюжьего курта, которая доставалась мне лишь в силу моего возраста. Еще рассказывали мне, что, едва сев, я стремился поползти, а когда пополз, то попытался встать на ноги. И первые шаги по земле я сделал, когда мне едва исполнился год. С тех пор и хожу…

Попозже, когда в доме появилась мука и бабушка пекла хлеб, я подбирался к печи и выпрашивал кусочек теста. Раскатав его на ладошке или свернув калачиком, я бросал его прямо в золу и через несколько минут ел горячий хлебец, не обращая внимания на хруст углей на зубах. Иногда бабушка пекла мясные пироги по-русски на большой чугунной сковородке. Хлебом и мясом пахло тогда в доме и во дворе. Кажется, никогда больше не чувствовал я такого прекрасного запаха!

Но всего лучше баранья требуха, когда сам печешь ее на раскаленных углях. Это я делал, когда был уже постарше и меня допускали к огню. К приезду почетных гостей у нас уже резали барана. Тут не приходилось зевать. Требуха, бараньи ножки с опаленной на огне кожицей, почки — все годилось в дело. Дети, свои и соседские, устраивали свой пир, да еще какой! Наедались так, что к подаче самого вкусного на земле блюда — бесбармака — засыпали. Зато утром просыпались от одного звука бабушкиного скребка. Тихий, нежный звук его до сих пор стоит в ушах. Бабушка подскребывала остатки мяса и подогревала их специально для нас. И когда не варили ночью мясо, а только кипятили молоко — все равно было вкусно есть поджаренную пенку.

Еще одно воспоминание… Бабушка долго кипятит в воде неочищенное просо, пока не начинает отваливаться шелуха. Потом высыпает просо на тростниковую циновку, сушит и жарит его в сухом котле до тех пор, пока оно не становится золотым. Необходимо все время перемешивать его, чтобы не пригорело. Для этого в руках бабушки длинная палка, на которую наматывается войлок. Пот с бабушки течет ручьями.

А мать в это время стелет у входа палас, ставит на него черную, обшитую сыромятной кожей ступу, обвязывает верх мешковиной. Очень крепкое здоровье нужно иметь для того, чтобы быстро и беспрестанно бить колотушкой, отделяя зерно от остатков шелухи.

— Прочь отсюда, а то глаза засоришь!

Я слышу ее родной незлобивый крик и, конечно, не слушаюсь. Отбитое в ступе пшено высыпают на громадное деревянное блюдо и начинают отвеивать шелуху. Первая же полова попадает мне в глаз. Я снова ору на весь белый свет.

Отруби и шелуху от проса очень уважает наша собака Алыпсок. Едва заканчивается работа, он набрасывается на мякину и уничтожает ее в два счета.

А пшено снова ссыпается в ступу. Идет окончательная очистка и полировка его. Сейчас следует действовать с двойной осторожностью, чтобы оно не превратилось в муку. Запах у жареного пшена необыкновенный. Рот наполняется слюной, и я далеко перед собой протягиваю руки:

— Ма-а-мочка-а-а!

Она вытирает рукой пот со лба, и в ладони мои течет душистое горячее зерно:

— Вкусно?

Но я не могу ответить. Рот забит до отказа свежим толокном, напоминающим по вкусу парное молоко… Лишь тонкая белая струйка течет по подбородку, падает на рубашонку…

Бабушка… Высокая, жилистая старуха с румяными щечками, держалась всегда прямо, с достоинством. Носила хоть и поношенные, но искусно сделанные кожаные галоши, достигавшие щиколоток. Платье у нее защитного цвета, а поверх него — туго стянутый в талии суконный камзол без рукавов. Голова всегда была повязана белоснежным платком — джаулыком.

Бабушка не имела привычки повышать на кого-нибудь голос, громко смеяться, говорить резкости. Никогда и ни при каких обстоятельствах не теряла она самообладания, не смеялась без нужды.

Прямой противоположностью была моя мать, и не верилось, что она приходится ей дочерью. Мама была маленькой, плотной, своенравной и вспыльчивой женщиной, хотя она быстро отходила потом. Правду она говорила прямо в лицо, не считаясь с тем, как она будет воспринята. А уж когда она начинала смеяться, то, казалось, дрожал весь дом, словно колотили палкой по крыше. И все же я не помню случая, чтобы она когда-нибудь ослушалась бабушки или повысила на нее голос…