Девушка выбирает судьбу — страница 37 из 90

Это было последнее, что я услышал. Потом я не то уснул, не то потерял сознание…

Очнувшись, я увидел бабушку у своего изголовья и горько заплакал. Она, которую я считал своим самым близким человеком и другом, предала меня на такие, мучения. Но двигаться я не мог, только слезы беззвучно катились из глаз и попадали в уши…

Я, видимо, вынослив, как собака, потому что через четыре-пять дней уже бегал как ни в чем не бывало. А братишка переносил обрезание очень тяжело. Его все время лихорадило, ночами он вскакивал и сильно кричал. В течение нескольких дней он ничего не мог есть и чуть не погиб. Долго заживала его рана…

СУРОВАЯ ОСЕНЬ

О скоте казахи заботятся больше, чем о себе. И это понятно, потому что само существование кочевника зависит от скота. Земля кормит скот, а скот кормит, одевает, служит средством передвижения для людей…

Не знаю почему, но в том году мы раньше обычного переехали из песков в осеннее урочище. Оно было там, где все лето косили траву, заготавливая на зиму сено. На месте этой косовицы подросла невысокая, словно подстриженная, зеленая трава.

Осенняя трава очень питательна и полезна. И хоть травинки на косовице невзрачные на вид, скот отъедается на славу. А это особенно необходимо перед холодной зимой. С осенних пастбищ обычно переезжают на зимовье лишь тогда, когда пройдут два-три обильных снегопада, и овцы уже не в состоянии доставать из-под снега корм…

Старший брат, очевидно, чувствовал себя немного виноватым передо мной после случившегося. С пересохшего за лето озера, где собирали оставшуюся на дне рыбу, он привез мне дикого гусенка. Он приволок и два мешка засоленных на месте и провяленных на солнце щук, величиной с хорошую скалку каждая, какую-то черную плоскую рыбу без чешуи, окуней, похожих на старые галоши, да целую сумку мелкой плотвы.

Гусенок на осеннем стойбище стал для нас самой большой радостью. Ведь большинство семей уже переехало поближе к своим зимовьям, а здесь остались всего три юрты, чьи зимовья были по соседству. Я привык к шумным детским играм и теперь затосковал. Вот тут-то и пригодился гусенок. Я нашел ему местечко у внутренней стены юрты и постелил там мягкую кошму, а чтобы гусенок не улетел, привязал его за лапку.

Я уступил гусенку свою чашку, которой пользовался от рождения, и собственноручно наполнял ее водой. Приходилось чуть свет уже бежать к речке, где росла специальная «гусиная травка». Приносил я ее большую охапку, которой хватило бы целой стае взрослых гусей. Кроме того мы с Утепбергенем ловили для гусенка кузнечиков с красными крылышками…

Часто мы брали с собой гусенка. Пока рвали для него траву и ловили кузнечиков, он пасся, привязанный к колышку. Когда становилось жарко, мы относили его к пруду и выпускали на плес. Конец бечевки я обычно держал в руке сам, не доверяя Утепбергену.

Забавно было смотреть, как гусенок плывет в разные стороны, встряхивается, чистит перышки, а потом, загоготав тонким голосом и хлопая крыльями, летит над водой, касаясь ее лапками. Временами он ныряет, пытаясь что-то достать со дна пруда. Накупавшись вдосталь, он выходит на берег и дремлет, поочередно поднимая то одну, то другую лапку.

Когда гусенок немного подрос, он стал сам ходить к пруду, смешно переваливаясь на ходу. К бечевке он привык и не обращал на нее никакого внимания. Крылья у гусей отрастают необыкновенно быстро: два раза подрезали мы их, но к зимним холодам они стали еще более крепкими. Все чаще стал наш гусенок поднимать голову к небесам и, прислушиваясь, тревожно кричать.

— Прирученная птица никуда не денется, — говорили нам старики. — Можете уже отвязать его…

Так мы и сделали. В один прекрасный день я отвязал от ноги гусенка бечевку и подтолкнул его к пруду. Он пошел вразвалку, как обычно, а мы стояли и смотрели ему вслед. Гусенок даже не оглянулся ни разу.

А через два дня он вернулся и, как ни в чем не бывало, прошел к своей кошме у стены. Потом он исчез во второй раз, но тоже пришел. Кто-то из домашних стал утверждать, что в третий раз он не вернется, и при этом начал намекать что-то насчет пользы гусиного бульона. Но тут уж мы с Утепбергеном подняли такой крик, что бульон на этот раз не состоялся.

И вот гусенок исчез надолго, по-видимому, навсегда. Я очень переживал его исчезновение, но старший брат утешил меня:

— Когда будет пролетать стая над нами, твой гусенок обязательно даст о себе знать!..

С тех пор я каждое утро задирал голову к небу, выискивая в нем летящих гусей. А птичьи караваны все чаще и чаще плыли над нашим урочищем к югу. И вот однажды послышался шум тысяч мощных крыльев. Огромная стая диких гусей с гоготом пролетела над нашими юртами и опустилась на воду. Как только они сели, от стаи вдруг отделился большой гусь и, хлопая крыльями, помчался прямо к нашему берегу. И по земле он бежал, тоже помогая себе крыльями. Я так обрадовался его прилету, что заплакал от радости.

И тут я совершил непоправимое. Привязав гуся за ногу, я опять подрезал крылья, да так, что он стал походить на обрубок полена, а не на настоящего гуся. Уж очень мне не хотелось расставаться с ним.

Когда на следующее утро стая снималась с места и послышался трубный сигнал вожака, мой питомец захлопал обрубками крыльев и так жалобно, тоскливо загоготал в ответ, что я горько пожалел о своем поступке. Он бегал, кружился вокруг юрты, а потом прилег на землю и уткнул, голову под крыло. Долго он оставался неподвижным, хоть я отвязал его и предоставил полную свободу…

Однажды мать послала меня пригнать телят, которые паслись в тамарисковых зарослях. Вернувшись домой, я увидел возле юрты комок слипшихся от крови перьев. Подумав, что кто-то из домашних зарезал моего гуся, я заревел во всю глотку. Но все было иначе. Просто на гуся напали коровы, принадлежащие нашему соседу Узакбаю. Они били его рогами, топтали ногами. Степные коровы не любят, когда что-нибудь живое снует под ногами. Старший брат перерезал горло уже растоптанному гусю. Потом у нас варили бульон, но я не пил его…

В эту же осень не стало и старого дромадера…

Так поступают с любой рабочей скотиной у казахов, когда она становится не способной к работе. Еще весной разнуздали нашего старого белого дромадера и пустили пастись. Целое лето никто не садился на него, и к осени его всегда отвислые горбы налились жиром, и выпрямились, и стали походить на два степных кургана. Шерсть его выросла после весенней линьки и теперь лоснилась, словно смазанная жиром.

А зима уже заявила о своих правах. Вторично выпал глубокий снег. Днем и ночью жгли мы костер и тряслись возле него, не показывая носа наружу. Беспрестанно перекладывая с боку на бок кружочки сушеного кизяка, мы растопыривали ноги, чтобы ни одна частица тепла не пропадала даром. От беспрестанного сидения перед огнем голени растрескались в кровь и очень болели. Когда греешь живот — мерзнет спина, повернешься к костру спиной — прямо в лицо задувает ледяной пронизывающий ветер. Мы кашляли, как старики, и боялись высунуть руку из рукава, чтобы вытереть нос. Как о каком-то сказочном дворце, мечтали мы о нашем теплом зимовье…

И все же, когда выпадали теплые деньки, мы оживали. Как-то в такой погожий день я выбрался на берег большого солончакового озера неподалеку от нашего урочища и встретил там нашего дромадера. Горбы у него так были налиты жиром, что казалось, ткни пальцем, и он брызнет струей. Да и под лопатками висел жир, и я в первый раз увидел, как безобразно может разжиреть верблюд. Он настолько отяжелел от сытости, что не мог самостоятельно встать. Лежа на брюхе, верблюд лениво тянулся мордой к ближайшему кусту. Вокруг были кусты много лучше этого, но ему лень было поднимать свое громоздкое тело. Голова его казалась теперь совсем маленькой:

Спустя несколько дней дромадера закололи. Мне тоже было жаль его, но не так, как гусенка. Видимо, потому, что верблюд не понравился мне в последний раз…

Я узнал тогда, что верблюда режут в двух местах: сначала у самой головы, под подбородком, а потом у груди, где начинается шея. До сих пор мне кажется, что верблюжатина напоминает по вкусу и по цвету куриное мясо. Или это от того, что я давно не ел его?

Так или иначе, но если поешь верблюжьего сала с горба, то целый день не захочешь есть. А ведь с каждого горба от хорошего верблюда можно получить по четыре пуда такого сала. Даже поговорка существует: «Режь на зиму верблюда, а нет, так кобылу!» И если встретите в песках разнузданного верблюда или лошадь, пасущуюся вольно, без присмотра, то знайте, что к осени они пойдут под нож.


Я сразу рассказал о снегопадах, о холоде и ветре. Но когда мы переезжаем в осеннее урочище, погода стоит великолепная. Нет времени лучше, чем осень в наших местах: жара уже спала, а холода еще не наступили.

И все же босиком уже не побегаешь. К осени мы вынуждены обуться во что придется, и нет для нас муки горше этой. Привыкшие за лето к свободе, ноги никак не хотят примириться с пленом. К тому же на них многочисленные трещины и раны, разъеденные солончаковой почвой. Как натянешь на такие ноги ссохшиеся за лето сапоги или ботинки?..

Мать зажаривает баранье нутряное сало и несколько раз смазывает мне ноги. Тем же салом мажет она сапоги. Потом мои ноги опускаются в раствор с невероятно едким самодельным мылом и настоем полыни. Боль такая в ранах, что хочется кричать. Клянешься никогда больше не шляться в песках, не бегать по солончакам, не загонять колючек. Но постепенно боль стихает. Предстоят лишь последние мучения с обувью. Она ведь вдобавок прошлогодняя, новой пока не приобрели. А ноги ой как выросли за лето!..

И все же правду говорят люди, что человек через три дня привыкает даже к собственной могиле. После первого же осеннего дождя сапоги из дубленой самодельной кожи расходятся и становятся просторными. То же происходит и со старой ободранной шапкой-ушанкой из заячьего меха. В первый раз она тоже не налезает на уши, давит в висках, но без нее мать не отпускает на улицу. Поневоле втискиваешь в нее свою многострадальную голову и убегаешь. Покапал дождь, и шапка вдруг сделалась как раз впору.