– На помощь!
– Не бойся, я буду говорить отвлеченно. Застенчивость, развитая и в то же время сдержанная до такой степени, что она превратилась в полнейшую непосредственность. Утверждение собственного «я» кажется ей непростительным нахальством; чувство юмора, не лишенное остроумия, которое окрашивает, а иногда выхолащивает все остальное. Выражение постоянной готовности к служению не столько семье, сколько обществу, – этой склонности не найдешь больше ни у кого. В ней есть какая-то прозрачная легкость, как будто в жилах у нее – воздух и роса. Ей не хватает законченности – законченности в знаниях, действиях, мыслях, суждениях, – зато решительности хоть отбавляй. Чувства не слишком развиты, эстетические эмоции возбуждаются скорее явлениями природы, чем произведениями искусства. В ней нет ни восприимчивости немки, ни трезвого ума француженки, ни двойственности и яркости итальянки, ни выработанной подтянутости американки; зато тут есть что-то совсем особенное – предоставляю тебе, дорогая, самой подобрать нужное слово, – из-за этого-то я и хочу, чтобы ты появилась в моей коллекции национальных культур.
– Ну, какая же у меня культура, дядя Лоренс!
– Я пользуюсь этим проклятым словом за неимением лучшего и меньше всего подразумеваю под ним ученость. Я имею в виду наследственные качества плюс воспитание, но то и другое обязательно вместе. Если бы эта француженка получила твое воспитание, она все равно не была бы такой, как ты, а получи ты ее воспитание, ты все равно не была бы такой, как она. Теперь взгляни на эту русскую довоенных лет, – она менее постоянна, более переменчива, чем все остальные. Я нашел эту миниатюру в антикварной лавке. Эта женщина, наверно, хотела познать все, но не задерживаться подолгу на чем-нибудь одном. Пари держу, – она спешила жить и, если жива, все еще спешит: однако ей это куда легче, чем было бы тебе. Лицо ее говорит, что она пережила больше других, но страсти почти не оставили на ней следа. А вот моя испанка, – она, пожалуй, интереснее всех. Ты видишь женщину, воспитанную вдали от мужчин; теперь это, наверное, редкость. Посмотри, какая нежность, – в ней есть что-то монашеское; мало любопытства, энергии тоже немного; но зато сколько угодно гордости, хотя и очень мало самомнения. Тебе не кажется, что ее страсть может быть роковой? А разговаривать с ней, наверно, нелегко. Ну как, Динни, будешь позировать моему молодому человеку?
– Если ты серьезно, – буду.
– Вполне серьезно. Это моя страсть. Я все устрою. Он может приехать к тебе в Кондафорд. Теперь мне надо вернуться к гостям и проводить Зазнайку. Ты уже сделала ему предложение?
– Я убаюкала его вчера дневником Хьюберта, – он уснул под мое чтение. Он меня терпеть не может. Теперь я ни о чем не посмею его попросить. А он в самом деле шишка, дядя Лоренс?
Сэр Лоренс кивнул с загадочным видом.
– Зазнайка – идеал государственного мужа. Органы чувств у него атрофированы, а волновать его может только сам Зазнайка. Такого, как он, не уймешь, – он всегда тут как тут. Гуттаперчевый человек. Ну что ж, государству такие нужны. Если бы не было толстокожих, кто бы восседал на местах сильных мира сего? А места эти жестки, Динни, и утыканы гвоздями. Значит, ты зря потеряла время?
– Зато я, кажется, убила второго зайца.
– Отлично. Халлорсен тоже уезжает. Этот мне нравится. Американец до мозга костей, но закваска хорошая.
Он ушел, и, не желая больше встречать ни гуттаперчевого человека, ни американца с хорошей закваской, Динни поднялась к себе в комнату.
На следующее утро, часов в десять, с быстротой, характерной для таких разъездов, Флер и Майкл повезли Адриана и Диану на своей машине в Лондон; Маскемы уехали поездом, а Помещик с леди Генриеттой отправились на машине в свое нортгемптонширское имение. Остались только тетя Уилмет и Динни, но к обеду ждали молодых Тасборо и их отца-священника.
– Он очень славный, Динни, – сказала леди Монт. – Старого закала, галантен, очень мило картавит. Какая жалость, что у них нет ни гроша. Джин очень эффектна, правда?
– Я ее немножко боюсь, тетя Эм, – слишком уж она. хорошо знает, чего хочет.
– Сватовство, – ответила тетя Эм, – это так увлекательно. Давно я этим не занималась. Воображаю, что скажут Кон и твоя мать. Мне теперь, наверно, по ночам будут сниться кошмары.
– Сначала попробуй поймать на приманку Хьюберта.
– Я его всегда любила; у него наша фамильная внешность, – а у тебя нет, Динни, не понимаю, откуда ты такая светлая, – и он так хорошо сидит на лошади. Кто ему шьет бриджи?
– По-моему, у него не было ни одной новой пары с самой войны.
– И такие милые длинные жилеты. Эти обрезанные по пояс жилеты так укорачивают. Я пошлю его с Джин посмотреть цветники. Ничто так не сближает, как портулак. А! Вот Босуэл-и-Джонсон – он-то мне и нужен!
Хьюберт приехал в первом часу и сразу же объявил:
– Я раздумал печатать дневник, Динни. Слишком уж противно выставлять напоказ свои болячки.
Радуясь, что она еще ничего не успела предпринять, Динни кротко ответила:
– Хорошо, милый.
– Я вот что подумал: если мне не дадут назначения здесь, я могу поступить в суданские войска или в индийскую полицию – там, кажется, не хватает людей. С каким удовольствием я бы опять уехал из Англии! Кто тут у них?
– Только дядя Лоренс, тетя Эм и тетя Уилмет. К обеду придет священник с детьми – это Тасборо, наши дальние родственники.
– А! – мрачно отозвался-Хьюберт.
Динни наблюдала за появлением семейства Тасборо не без злорадства. Хьюберт и молодой Тасборо немедленно обнаружили, что служили в одних и тех же местах в Месопотамии и Персидском заливе. У них завязался разговор. Но тут Хьюберт обнаружил Джин. Динни заметила, как он бросил на нее долгий взгляд, удивленный, недоверчивый, словно увидел какую-то необыкновенную птицу, потом отвел глаза, снова о чем-то заговорил и засмеялся, опять посмотрел на нее и уже не мог отвести глаз.
Динни услышала голос тети:
– Хьюберт очень похудел.
Священник развел руками, словно выставляя напоказ свою внушительную комплекцию.
– В его возрасте я был куда худее.
– Я тоже, – сказала леди Монт, – такая же тоненькая, как ты, Динни.
– Приобретаем ненужные накопления, ха-ха! Поглядите на Джин, – гибкая, как тростинка, а лет через сорок… Но, может, нынешняя молодежь никогда не растолстеет. Они ведь сидят на диете… xa‑xa!
За сдвинутым обеденным столом священник сидел против сэра Лоренса, между обеими пожилыми дамами. Алана посадили против Хьюберта, Динни – против Джин.
– Хлеб наш насущный даждь нам днесь…
– Забавная штука эта молитва, – сказал молодой Тасборо на ухо Динни. – Благословляют убийство, правда?
– Нам подадут зайца, – сказала Динни, – а я видела, как его убивали. Он плакал, как ребенок.
– Я бы лучше съел собаку, чем зайца.
Динни бросила на него благодарный взгляд.
– Вы приедете с сестрой погостить к нам в Кондафорд?
– Только мигните!
– Когда вам надо вернуться на корабль? Через месяц.
– Вы, наверно, любите свою профессию?
– Да, – просто ответил он. – Это у меня в крови, у нас в семье всегда был моряк.
– А у нас солдат.
– Ваш брат молодчина. Я ужасно рад, что с ним познакомился.
– Не надо, Блор, – сказала Динни дворецкому, – дайте, пожалуйста, кусочек холодной куропатки. Мистер Тасборо тоже предпочитает что-нибудь холодное.
– Говядину, сэр, баранину или куропатку?
– Куропатку, пожалуйста.
– Как-то раз я видела, как заяц моет уши, – сказала Динни.
– Когда вы такая, – заявил молодой Тасборо, – я просто…
– Какая?
– Как будто вас здесь нет.
– Спасибо.
– Динни, – окликнул ее сэр Лоренс, – кто это сказал, что мир замкнулся в своей раковине, как устрица? А я говорю, что он закрылся в своей раковине, как американский моллюск. Ты как думаешь?
– Я не знаю, что такое американский моллюск, дядя Лоренс.
– Тебе повезло. Эта пародия на его добропорядочную европейскую разновидность – осязаемое доказательство того, что американцы – идеалисты. Они возвели этот символ своей обособленности на пьедестал и даже стали употреблять его в пищу. Когда американцы от него отрекутся, они начнут смотреть на вещи более реально и войдут в Лигу наций. Но нас к тому времени, увы, уже не будет.
Динни следила за выражением лица Хьюберта. Озабоченность слетела с него; глаза были прикованы к глубоким манящим глазам Джин. У Динни вырвался вздох.
– Вот именно, – сказал сэр Лоренс, – жаль, что мы не доживем до той поры, когда американцы отрекутся от моллюска и кинутся в объятия Лиги наций. Ведь в конце концов, – продолжал он, вздернув левую бровь, – она была основана американцем и является единственным сколько-нибудь разумным порождением нашей эпохи. Но она по-прежнему остается самым страшным пугалом для другого американца, по имени Монро, который умер в тысяча восемьсот тридцать первом году; а такие, как Зазнайка, никогда не упоминают о ней без издевки.
Пинок, попрек и еще раз пинок.
Насмешек немного, но зато каких!
Знаешь это стихотворение Элроя Флеккера?
– Да, – с удивлением сказала Динни, – оно приводится в дневнике Хьюберта; я читала его лорду Саксендену. Как раз на этом он и заснул.
– Это на него похоже. Но не забудь, Динни, – Зазнайка чертовски хитрый субъект и знает, что к чему в этом мире. И как бы ни был противен тебе этот мир, никуда ты из него не денешься, недаром десять миллионов более или менее молодых людей недавно сложили в нем головы. Не помню, – задумчиво заключил сэр Лоренс, – когда это я так вкусно ел в собственном доме, как в последние дни; на твою тетю что-то нашло.
Собирая после обеда партнеров для партии в крокет – она сама и Алан Тасборо играли против его отца и тети Уилмет, – Динни краешком глаза видела, как Хьюберт и Джин направились к цветникам. Они тянулись от нижней террасы парка до старого фруктового сада, за которым поднимались холмистые луга.