— Ты так влюблена в Сидни?
— Совсем нет! Я влюблена в их музыку! Когда еще мы услышим что-то подобное? Если мне снова придется слушать на патефоне, как Энрико Карузо тянет одну-единственную ноту, я этот патефон расколочу. Я все говорила себе, что осталось учиться всего год, но что потом? Танцовщицей я не стану… Фата и домашние туфли?
Я привыкла считать, что она станет такой же знаменитой, как Анна Павлова, но это было глупо. Она не будет балериной, а я не пойду в колледж. Разглядывая лунные тени на потолке, я вдруг поняла, чем на самом деле были все наши планы, — детскими фантазиями. Но мы больше не были девочками, которые могут мечтать и фантазировать. Я потеряла эту способность в то мгновение, когда отец у меня на глазах поцеловал ту женщину. Все, что я считала истиной, стало ложью. Может быть, поэтому и Луэлла выбросила пуанты на улицу — она тоже больше не могла верить в свою историю.
Я взглянула на нее. Она лежала на спине и смотрела в потолок, волосы разметались по подушке. Видит ли она те же узоры лунного света, что и я, или для нее они совсем другие? Я хотела рассказать ей, как у меня остановилось сердце, как стены разъехались в разные стороны. Как у меня сжимается все в груди, как я боюсь потерять ее из-за Парижа, замужества и будущего, которого у меня не будет. Как я боюсь, что мы уже потеряли отца и что мать останется совсем одна.
Но я ни о чем не рассказала ей. Мне хотелось спать, и я не знала, что другого шанса поговорить с ней у меня не будет. Закрыв глаза, я слушала, как ворочается рядом сестра, пока сон наконец не одолел меня. Это был единственный на моей памяти раз, когда я заснула раньше нее.
Проснулась я в девять утра, в той же самой позе, в которой меня застал сон. Увидела пустую подушку. Села, борясь со сном. Луэлла уже встала. Снаружи ярко светило солнце. Мне не дозволялось спать так долго, и я, ощутив дурное предчувствие, быстро оделась и спустилась вниз. Столовая была совершенно пуста, посуду после завтрака уже убрали. Желудок трепыхнулся.
— Эффи? — Я дернулась, услышав мамин голос.
Она стояла в дверях. Лицо ее от воротничка до лба было безупречно белым.
— Ты проспала завтрак, дурная девчонка. — Она улыбнулась, но бодрость в голосе была явно деланной.
— Почему Неала меня не разбудила?
— Я дала ей выходной.
— Как?
— Иногда полезно побаловать слуг. Пообедаем в городе?
— Вдвоем? — Мы с мамой редко делали что-либо вместе. — А где Луэлла? Папа уже уехал по делам?
— Возьми шляпку, — велела она, надевая свою собственную, украшенную таким количеством перьев, какого хватило бы на целую стаю.
Мы вышли в удушающе жаркий день. Плотные облака нависали над головой, как крышка над кастрюлей, и готовы были сварить нас заживо. Я подумала, что если пойдет дождь, капли, шлепаясь на мостовую, станут шипеть и испаряться.
Надземка домчала нас до Манхэттена, где мы поели в кафе «Мартин», полном расслабленной публики. Веера и шляпы лениво раскачивались, краснолицые официанты в белых куртках изнывали от жары, разнося дымящиеся тарелки. Люди, сидевшие за столиками на галерее, походили на пассажиров корабля. Я вспомнила о затонувшем прошлой весной «Титанике». Как, должно быть, потом страдали те, кто махал им с берега, провожая на смерть.
Мама съела маленький кусочек утки, отложила вилку и достала из сумочки серебряную сигаретницу, которой я раньше не видела. Мама никогда не курила. Но сейчас, пока я ела, она сидела с зажженной сигаретой и смотрела по сторонам. Моя утка оказалась нежной и пикантной, но у меня совсем не было аппетита.
На десерт мама заказала карамельный пудинг для меня и два коктейля «Бренди Александр» для себя. Мама редко пила спиртное, только с папой после обеда в гостиной. Алкоголь раскрасил ее щеки и придал голосу выразительности. Она расслабилась и вдруг стала красивой. Пышная прическа под шляпой вздымалась волной, талия была стиснута «лебединым» корсетом (название это очень подходило ее фигуре), рукава колыхались, глаза горели. Она казалась невероятно привлекательной и совсем не похожей на мою мать.
В обычных обстоятельствах я бы обрадовалась выходу с мамой, но сейчас ситуация была особенной. Сигаретница лежала на столе. Мама щелкала ее крышечкой и смотрела поверх моей головы.
— Не купить ли нам новые платья?
Она была слишком радостной, слишком оживленной.
В желудке вместе с уткой и пудингом (я уже пожалела, что съела их) заворочалось беспокойство. Мне очень не хватало Луэллы, я скучала по ней. Наверное, мама заставила ее идти на репетицию, несмотря на выброшенные туфли, но я знала, что не должна спрашивать.
Мы отправились не к «Селесте», где обычно покупали платья, а на 23-ю улицу. Мама шла на несколько шагов впереди, иногда отводя назад руку, чтобы проверить, не отстала ли я. Она гордо вышагивала мимо витрин, сверкавших всеми оттенками фиолетового и аметистового. Потом она вдруг резко свернула в двери универсального магазина братьев Штерн и пошла медленнее, то задерживаясь у прилавка с духами, то щупая ткань в галантерейном отделе.
Приобретя пару белых перчаток для мамы и пару розовых — для меня, мы ушли из магазина, не примерив ни одного платья, и отправились в Медисон-сквер-гарден. Дождя не было. Облака рассеивались, и между ними появлялись лоскутки ярко-синего неба. Пот пропитал подмышки платья, а мамино лицо под шляпой блестело. Она постоянно вынимала часы из сумочки и проверяла время, щелкая застежкой так часто, как будто эти щелчки толкали ее вперед.
Я очень обрадовалась, когда мы наконец пересекли Медисон-авеню и сели на поезд, идущий до дома. Когда мы доехали до Болтон-роуд, небо стало лазурным. Темные тучи остались далеко на горизонте, и вечернее солнце, как прищуренный глаз, проглядывало в просветы между облаками. Лучи казались почти осязаемыми.
Мама остановилась перед дверью. Папа стоял в холле, без галстука, сюртук расстегнут. Глаза у него были дикие. Мама подошла ближе. Коробка с перчатками задрожала в руках.
— Эффи, иди к себе, — резко велела она.
Коробка выскользнула из маминых рук, но никто не наклонился, чтобы поднять ее.
Я взбежала наверх. Влетела в пустую спальню Луэллы. При виде тщательно застеленной кровати и аккуратного туалетного столика меня охватил ужас. Я распахнула дверцы гардероба: вся одежда висела на вешалках. Репетиции никогда не затягивались так надолго. Где она? Ее не могли настолько быстро отослать в Париж, да еще без одежды. Сердце дернулось, и боль из легких иголочками перекинулась к ребрам. Я съежилась, спрятала лицо в ладони, постаралась дышать медленнее. Когда я встала, кровь бросилась в голову, комната почернела на долю секунды, а потом снова стала четкой. В зеркале кривлялась худая бледная девочка. Я ударила себя кулаком по виску — она сделала то же.
Пытаясь успокоиться, я ушла к себе и села за стол. Я разглядывала узоры на листьях, любуясь самыми крошечными жилочками, а сама прислушивалась: не откроет ли Луэлла дверь, не побежит ли наверх, чтобы рассказать мне, как прошел день. Но вместо этого снизу закричал папа:
— Эффи, немедленно спустись в гостиную.
Свет еще не зажигали, и гостиная казалась мрачной и багровой. Мама сидела на диване, ссутулившись, сгорбив плечи. Платье ее поблекло от жары. Папа стоял рядом, скрестив руки на груди. Он тоже горбился, как будто недавние события сделали его меньше ростом. Потом я увидела в кресле бабушку, плотно закутанную в черное, как посылочный ящик. Лицо ее выражало неодобрение. Что она здесь делает? Она никогда не покидала своего дома в Грамерси-парке. Последний раз она приезжала, когда умер наш дед.
— Где Луэлла?! — крикнула я.
Родители посмотрели друг на друга и замялись. Бабушка тут же встряла:
— Ее отправили в летний лагерь.
Летний лагерь?! Я хотела рассмеяться или закричать. Они считают, что я совсем ничего не понимаю? Они знали о цыганах!
— Где она? — повторила я, задыхаясь. — Ее уже отправили в Париж?
— Это вряд ли. — Бабушка поджала губы и склонила голову набок.
— Эффи… — Папа подошел ко мне. Обычно он смотрел так, когда беспокоился, что у меня случится приступ. Только в такие мгновения он выглядел неуверенным в себе. — Твоей сестре пришлось ненадолго уехать, но с ней все хорошо. Она вернется, и она недалеко, не в Париже. Тебе не стоит волноваться.
— Почему не сказать мне, где она?
— Ты должна нам довериться. Это ради твоего блага.
Я затрясла головой. По лицу катились слезы. Сильные папины руки обняли меня. Я ощутила биение его сердца и тут же отпрянула, хватая ртом воздух.
— Дыши! — Мама встала. — Не загоняй себя.
Она взмахнула рукой в перчатке. На лице ее была написана тревога.
Я прислонилась к стене. Все вокруг плыло, руки и ноги стали очень длинными. Я не перенесла бы маминого прикосновения, поэтому я убежала, услышав, как папа сказал:
— Оставь ее, Жанна.
Наверху я рухнула на колени, положив голову на кровать. Тяжесть в груди душила. Я ударила себя в грудину, мечтая вырвать свое глупое сердце. Я больше не хотела смотреть на мир через это кривое окно. Оно не делало меня особенной или отличной от других.
Мое выживание не было признаком силы. Просто время медленно меня пожирало.
Если бы не мое здоровье, папа отослал бы и меня. Я бы тоже лгала, убегала из дома и уходила к цыганам. Наверное, поэтому Луэлла и завидовала моим приступам. Знала ли она, что собирается сделать папа?
«Девушка спускается по лестнице, а отец ждет ее внизу, похлопывая шоферскими перчатками по бедру. Он открывает дверь. Утренний свет растекается вокруг его головы нимбом, и девушка смеется. Ей велят взять шляпку, и она подчиняется. Она уверена, что отец собирается убедить ее ехать в Париж и у нее будет шанс сказать, что она вовсе не хочет никуда уезжать. Девушка замирает у дверей и смотрит наверх, гадая, проснулись ли уже мать и сестра. Когда дверь закрывается, она еще не знает, что не вернется домой к ужину. Только когда автомобиль едет вверх по дороге и когда ворота Дома милосердия закрываются за ним, она начинает плакать».