Сестра Гертруда сняла с пера колпачок и начала записывать.
— Возраст?
Поймав отчаянный взгляд Герберта, я ответила вместо него:
— Тринадцать лет.
Перо зависло над бумагой. Сестра Гертруда посмотрела на меня. Она казалась старой, но лицо у нее было круглое и гладкое, а руки мягкие и гладкие, без выступающих вен. Жизнь под покровом хабита — вдали от солнца, со скудной едой и многочасовым стоянием на коленях — позволила ей хорошо сохраниться.
— Тринадцать? — удивленно переспросила она.
— Я маленькая для своего возраста.
Она недоверчиво хмыкнула.
— Дата рождения?
— Первое января одна тысяча девятисотого года.
Она снова посмотрела на Герберта. Глаза у нее были ярко-голубые.
— Вы отец?
Герберт гортанно откашлялся и выдавил:
— Да.
По лицу сестры Гертруды пробежала гримаса отвращения, но она продолжала записывать: возраст, адрес, род занятий. Она спросила имя моей матери, и Герберт легко ответил. Я не знала, кого он имел в виду: покойную жену или дочь. Сестра Гертруда подтолкнула лист бумаги к краю блестящего стола, протянула ручку и жестом приказала подписать бумагу. Герберт подписал.
— Ну что ж… — Она сплела длинные пальцы и наклонилась вперед, глядя на меня сочувственно. — Все мы недостаточно хороши для Господа нашего, но всё же прекрасно понимаю, что вы не оказались бы здесь, если бы ваша дочь не рисковала погибнуть. Как именно, сэр, эта девица свернула с праведного пути?
Герберт перестал крутить шляпу в руках и крепко ее сжал:
— Пусть сама расскажет.
Переведя глаза на меня, сестра Гертруда сказала:
— Говори, милая. Ничто меня не удивит. Я слышала о любых пороках.
— Я лгала, — быстро произнесла я.
— Это все?
Я попыталась придумать грех пострашнее.
— Я целовалась с юношей. — Мое лицо вспыхнуло, и я опустила голову.
— Часто?
— Много раз.
Лицо ее передернулось:
— Что заставило тебя так поступить, дитя?
— Моя грешная природа. — Я не колебалась.
Сестра Гертруда поднялась со стула. Тяжелый крест у нее на шее качнулся и чуть не задел лампу. Она обошла стол.
— Осознание греха, милая, это первый шаг. Раскаиваешься ли ты?
Я кивнула. Сестра Гертруда улыбнулась, и у ее глаз показались морщины. Она взяла меня за руку и вздрогнула при виде корявых пальцев.
— Что у девочки с руками? — Она строго посмотрела на Герберта.
— Врожденный дефект, — быстро ответила я, и Герберт кивнул.
Сестра Гертруда подняла мою руку к свету, внимательно ее рассматривая.
— Что ж, если это не требует лечения…
— Нет, мэм, — осторожно проговорил Герберт, покосившись на меня.
— Тогда пусть это послужит вам облегчением. — Она улыбнулась, выпустила мою руку и осторожно подтолкнула Герберта к двери.
Лицо его стало малиновым.
— Мы прилагаем все усилия, чтобы спасти своих заблудших сестер, — произнесла она далее. — Кто-то находит спасение, кто-то — нет. Это будет зависеть от вашей дочери. Мы можем предложить ей лишь защиту и наставничество. — Дверь открылась, и они вышли в коридор. — Мы считаем, что быстрое прощание дается всем легче.
Она кивнула в мою сторону, и Герберт вяло помахал мне, сильно смущаясь. Затем он нахлобучил шляпу и исчез с сестрой Гертрудой. Мне вдруг захотелось броситься за ним и вцепиться в него, но сестра Мария уже показалась в дверях и поманила меня за собой.
10Жанна
В тот вечер, когда моя старшая дочь выбросила из автомобиля балетные туфельки, я не могла уснуть. Было жарко, я лежала рядом с Эмори, скомкав простыни и сцепив руки на животе. Пот струйками катился по телу под ночной рубашкой. Я все время вспоминала дерзкое лицо Луэллы и уничтоженные пуанты. Такое вульгарное неуважение не только ранило меня в самое сердце, но и привело в ярость. Может, это стало результатом американского воспитания? Мне бы никогда не пришло в голову поступить так с собственной матерью.
Я встала и подошла к окну. Отдернув штору, выглянула во двор, где рос одинокий дуб. Его огромные ветки покачивались в лунном свете. Я не стала говорить Эмори о происшествии с Луэллой, потому что не представляла, как он отреагирует на такую наглость дочери. Ее темперамент, напоминавший его собственный, всегда выводил его из себя. Они походили друг на друга гораздо сильнее, чем готовы были признать.
Не было даже легкого ветерка, который мог бы хоть немного разогнать удушающую жару. Я вернулась в постель, но никак не могла уснуть, хотя очень устала. Наутро надо было первым делом написать брату. Он даст мне совет относительно Луэллы. Я не хотела, чтобы мать узнала об отказе внучки ехать за границу.
Что-то привлекло мое внимание. Приподнявшись на локте, я прислушалась, но в доме было тихо. Я снова легла, однако так и не смогла заснуть до самого утра, ворочаясь с боку на бок, пока серый рассвет не пробрался в окна и не проснулись птицы, гнездившиеся в кроне дуба.
Оставив попытки заснуть, я выбралась из постели, рассудив, что лучше всего будет разбудить Луэллу, пока никто не проснулся. Мы выпьем кофе и поговорим. Если она вернется к репетициям и забудет эту чепуху про уход из балета, я попробую уговорить мужа не отсылать ее в Париж. Правда, проку в этом будет мало: Эмори настроен решительно. С тех пор как она пригрозила тайно выйти замуж, он места себе не находит. Думаю, это только угроза, но все же меня тревожило, что дочь решилась к ней прибегнуть.
Я тихонько оделась, чтобы не разбудить мужа. Во сне у него было удивительно мирное лицо, как у ребенка, на которого хочется смотреть, чтобы помнить эту безмятежность, когда он проснется и начнет вас изводить.
Дверь в комнату Луэллы была приоткрыта. Заглянув в нее, я увидела пустую кровать и улыбнулась при мысли, что девочки до сих пор спят вместе. Я часто сидела в детской и смотрела, как они прижимаются друг к другу, как Луэлла раскидывается на всю кровать, забрасывает руку на сестру, а Эффи сворачивается в клубочек.
Я ожидала увидеть что-то подобное и сейчас, но Эффи была в комнате одна. Я увидела ее тонкое лицо на подушке. Темные полукружия под закрытыми веками напоминали, как и всегда, о ее слабом сердце. Обойдя вокруг кровати, я подняла с подушки листок бумаги и вышла.
Записка была написана карандашом, и слова пробивались сквозь утренний свет, как слабый шепот:
«Моя возлюбленная сестра!
Время, проведенное в таборе, изменило меня. Как бы я ни убеждала себя, я не смогу простить папу и не смогу дальше лгать маме. Я не прошу и тебя простить меня, потому что мои поступки так же ужасны и непростительны, как поступки отца, но я ухожу. Пейшенс сказала, что, если ее заставят выйти за парня, которого она ненавидит, но за которого ее сосватали, она ударит себя ножом в сердце, и я ее не виню. Они с Сидни несколько недель назад предложили мне уйти с ними, но я решилась только сегодня. Сидни с ума по мне сходит. Он говорил мне это много раз, а Пейшенс сказала, что он не станет ей помогать, если я с ними не пойду. Но на самом деле я хочу уйти. Не из-за Сидни. Я вовсе ничего к нему не чувствую. Я хочу уйти, чтобы понять, как это: дойти до конца дороги и иметь возможность свернуть в любую сторону. Ты можешь себе представить, что такое жить возле океана или в горах? Просто жить. Не быть привязанной к месту или человеку.
Я люблю тебя, сестренка, но я задыхаюсь. Я должна это сделать.
Когда я буду скучать по тебе, я стану вспоминать, как держала тебя за руку на краю поля — там, где мы впервые услышали цыганскую музыку. В это мгновение все для меня переменилось. Я обещаю объяснить это тебе однажды, и я напишу, как только смогу. Ты сильнее, чем думаешь. Твое сердце не разорвется никогда. И чтобы никаких приступов, пока меня не будет! Поцелуй маму. Скажи ей: я знаю, она этого не поймет, но я все равно ее люблю.
Я в ужасе посмотрела на пустой холл. Маятник часов покачивался, и тиканье отдавалось в моей груди, как слабенькое второе сердце. Дверь в комнату Луэллы была распахнута. Она убежала посреди ночи, бог знает в каком часу, и теперь уходила от дома все дальше и дальше. Мой обычный страх стал сильнее. Но все же это была не та трагедия, какой я всегда боялась. Когда я бежала домой от станции, сверлила взглядом часы, ожидая возвращения девочек из школы, или выглядывала в окно, чтобы увидеть их на вершине холма, я не могла представить ничего подобного — во всех моих страхах девочки становились жертвами. Скомкав письмо, я вернулась в спальню и хлопнула дверью.
Эмори сел в постели.
— Что случилось? — Он выглядел оглушенным, как будто еще не проснулся, волосы на его голове торчали в разные стороны. Я швырнула бумажку на кровать и распахнула окно — мне был необходим хотя бы один порыв ветра! Я вцепилась в подоконник, но воздух оставался душным и тяжелым, а небо низко нависло над землей.
Я услышала за спиной шорох бумаги и щелчок открывающегося футляра для очков. Когда я повернулась, он уже натягивал брюки на худые ноги. Глаза со сна припухли, а лицо наливалось кровью по мере того, как он надевал рубашку, застегивал ее, заправлял в брюки. Расправив воротничок, он накинул на шею шелковый галстук и тут же запутался в нем.
— К черту!
Я подошла к нему, пряча страх за необходимостью поправить галстук, а Эмори потирал пальцем переносицу и старался не смотреть мне в глаза.
— Почему? — Мой голос дрогнул.
— Она дерзкая и неблагодарная девица, и всегда такой была. Мы доверяли ей и дали свободу, но она зашла слишком далеко. — У Эмори на виске пульсировала жилка.
— Что ты будешь делать?
— Найду ее.
— Ты думаешь, что она у тех цыган, за холмом?
— А в округе есть другие цыгане?
— Она сказала, что уходит с ними. Что, если они уже покинули город?
— Далеко уйти не могли. Я приведу ее домой к ужину. И не смей показывать это письмо Эффи, что бы ни случилось.
Галстук Эмори выскользнул у меня из пальцев и упал ему на грудь. Я смотрела на него, не в силах поднять взгляд. Его уверенность и убежденность в том, что все будет так, как он захочет, успокаивала. Именно это его качество меня и привлекало, помогало справиться с моей вечной паникой. Но тут я вспомнила строчку, на которую поначалу не обратила внимания: «Я не смогу простить папу и не смогу дальше лгать маме».