Ошарашенный поцелуем, мужчина остался стоять на крыльце в полной темноте. Думаю, он принял нас за парочку призраков.
Мы не останавливались, пока не добрались до собственного дома, где страх перед родителями вытеснил боязнь темноты и привидений.
Тяжело дыша, я наклонилась и уперлась руками в колени.
— У тебя «синего» приступа не будет? — спросила Луэлла без всякого сочувствия.
Если бы это случилось, родители обвинили бы ее, потому что она была старше, а значит, отвечала за меня. Мне не разрешалось бегать — очень простое правило.
Я покачала головой, не в силах ответить. Дышала я медленно и размеренно, пытаясь успокоиться.
— Ну и хорошо. — Она задула фонарь и, усмехнувшись, спрятала его под кустом абелии.
Сестра явно гордилась своей находчивостью, позволившей заполучить этот фонарь, и не волновалась из-за того, что мы заявимся в столь поздний час. Папа наверняка разозлится. Мама станет браниться. А Луэлла примет виноватый вид, попросит прощения, поцелует маму, обнимет папу — и все станет так, как будто она никогда не делала ничего дурного. Несмотря на непокорность, сестру обожали.
Сегодня, впрочем, нам не пришлось волноваться. Когда мы вошли, Неала, наша служанка, протирала стекло на высоких часах. Они громко тикали, словно подтверждая наше опоздание.
— Даже спрашивать не стану, — сказала она с сильным ирландским акцентом.
Неала была совсем молоденькой и «очень живой», как говорила мама. Может быть, именно поэтому она никогда на нас не ябедничала.
— Родители ваши ушли, а Вельма сжалилась и оставила вам ужин в кухне. Нет нужды накрывать для вас двоих в столовой.
Когда я проскользнула мимо нее, она замахнулась на меня пыльной тряпкой и покачала ярко-рыжей головой в притворном неодобрении.
Теперь нам оставалось остерегаться только Марго — маминой французской горничной, приехавшей с ней из Парижа. Это была старая, но крепкая симпатичная женщина с глазами цвета стали и темными, без седины волосами. Верная своей хозяйке, она докладывала о каждой нашей ошибке. Сегодня спальня Марго, расположенная рядом с кухней, оказалось пустой, так что мы с Луэллой быстро поели и, пока горничная не вернулась, разбежались по своим комнатам.
Я слишком устала, поэтому не стала утруждать себя расчесыванием волос. Так и залезла в кровать с тетрадкой, где собиралась описать наше приключение так, чтобы оправдать опоздание. Это папа приучил меня писать истории. В детстве я замирала, когда мне задавали вопросы. Я смотрела на спрашивающего, не понимая, чего от меня хотят, и не могла найти правильных слов. Когда мне исполнилось шесть, папа подарил мне тетрадку и блестящую черную ручку и сказал: «В твоих глазах тайна. Я люблю хорошие тайны. Запиши ее для меня». И тогда слова потекли сами собой — по крайней мере, у меня в голове.
Когда руку стало сводить, я сунула тетрадку под подушку, погасила лампу и принялась ждать Луэллу, которая всегда тщательно расчесывала перед сном волосы. Она вычитала в журнале «Вог», что это укрепляет слабые корни.
Мы по-прежнему спали вместе, хотя у каждой имелась своя комната. Когда мы были маленькими, наши кроватки стояли так далеко друг от друга, что одной из нас приходилось ползти через всю детскую, чтобы забраться под одеяло к другой. Когда Луэлле исполнилось тринадцать, она получила собственную спальню, а детская стала моей. Узкую кровать заменили широкой дубовой под балдахином, а детский шкафчик уступил место большому красивому гардеробу, куда влезли бы все женственные платья, до которых мне еще предстояло дорасти. Тогда мне только исполнилось десять, и я питала большие надежды относительно своей будущей фигуры.
В тринадцать стало сложнее делать вид, что я когда-нибудь дорасту до платьев, достойных такого гардероба. Я всегда была некрупной, но когда девочки вокруг стали наливаться и превращаться в девушек, я так и осталась мелкой и тощей, вообще без всякой фигуры. Луэлла давно меня обогнала. На такой же узкой, как у меня, грудной клетке у нее выросла красивая полная грудь, а тонкая талия эффектно контрастировала с широкими бедрами. Даже лицо у нее округлилось, и ямочки утонули в полных щеках. Но больше всего я завидовала ее ногтям. Они были гладкие и ровные, а белые ногтевые лунки походили на маленькие улыбки или полумесяцы. Мои же кутикулы торчали некрасивыми наростами, а ногти были бороздчатые и неровные, как будто я окунула пальцы в жидкий воск.
Прыгнув в мою постель, Луэлла прижалась ко мне и прошептала:
— Правда, было здорово? Я так и слышу скрипки и этот голос. Никогда ничего лучше не слышала. Вот где настоящий порок!
Это было правдой.
Болтая ногами в каком-нибудь дюйме от ледяной весенней воды у индейских пещер, мы вдруг услышали музыку. Скрипка заиграла в тот момент, когда мы, сняв чулки, готовились к весеннему ритуалу «замораживания» ног. Но, зачарованные сладкозвучным голосом, плывущим между деревьев, мы позабыли о своей цели — а ведь от нас зависело, распустятся ли цветочные бутоны! — схватили туфли и чулки и полезли вверх по поросшему травой склону. Остановились под деревьями. Этот луг всегда был пуст, а теперь на нем выросли шатры и выстроились ярко раскрашенные фургоны. Стреноженные лошади жевали траву, собаки лежали, уронив головы на лапы, а люди обступили танцующую женщину — руки подняты над головой, цветастая юбка надувается колоколом, скрипка и голоса рождают ее движения.
Луэлла обхватила меня за талию. Я почувствовала, что сестра дрожит.
— Посмотри, какая она красивая. Хочу двигаться так же, — прошептала она, жарко дыша.
С пяти лет сестра училась балету под руководством русского хореографа. «Французы — хорошие танцоры, — сообщила нам наша француженка-мать, отличавшаяся мелодичным акцентом. — А вот русские — великие. Американцы же, — тут она фыркнула, — ничего не знают о балете».
Цыганка танцевала совсем по-другому. Я никогда не видела ничего подобного. Она, казалось, гипнотизировала, была неутомима и совершенна. Мы с сестрой долго стояли там, не замечая, как остывает вокруг нас воздух, как опускается за деревья солнце. Наконец мы остались в полной темноте и не могли понять, куда идти.
Теперь, уютно устроившись в безопасной теплой кровати и не получив даже выговора, мы дружно решили, что оно того стоило.
— А если бы мы не нашли дорогу домой? — Луэлла закинула на меня ногу.
— А если бы нас схватил сборщик устриц?
— И затащил в дом своей призрачной клешней.
— И перерезал бы тебе горло.
— Эффи!
— Что? — В своих фантазиях я была храброй.
— Не надо так уж зверски. Он мог бы просто задушить меня подушкой.
— Хорошо, он задушил бы тебя и взял в свои призрачные жены. А я бы бродила по пустому дому, слышала бы тебя, но не могла найти.
— Мама с папой стали бы нас искать.
— Я бы утопилась в Гудзоне от позора и попала бы на небо. И никогда бы не увидела тебя, потому что ты застряла бы на земле со сборщиком устриц.
— Ты попала бы в ад за самоубийство. — Луэлла была наименее набожным человеком из всех, кого я знала, и все же она меня поправила.
— Сборщик устриц тоже попал бы в ад. И мы были бы вместе, скитались бы по аду до конца времен. Счастливый конец!
— По-моему, ты все неправильно поняла. — Луэлла намотала на палец прядь моих волос и осторожно потянула. — Я не позволила бы тебе покончить с собой из-за меня, даже если бы была привидением, так что это никудышная история. Давай другую.
Если быть точной — а я старалась быть точной даже в фантазиях, — она говорила правду: Луэлла никогда не позволила бы ничему дурному случиться со мной.
Когда оно все же случилось, виноват оказался папа.
2Эффи
Я не думала, что отец способен на неправильные поступки. О нем всегда говорили с восхищением, если не с подобострастием. Его называли чертовски красивым, трепетали под его решительным взглядом и млели при виде сложенных в улыбку пухлых губ. Хотелось одновременно и утонуть в его синих глазах, и сбежать от них подальше. Он был немногословен. Не застенчив, как я, а невозмутим и скуп на слова. Если он открывал рот, сразу возникало легкое ощущение, что он знает о вас куда больше, чем показывает.
Мама же была прямолинейна и проста, как лист бумаги. Это несходство делало моих родителей очень странной парой, что понимала даже я. Однажды я услышала, как их знакомая — сама очень невзрачная, с костлявыми руками и острым подбородком — сказала другой женщине, попивавшей вино в нашей гостиной: «Не представляю, что за чары Жанна наложила на Эмори, когда он за ней ухаживал, но я бы на ее месте не рисковала. Красивые мужчины всегда гуляют».
Мне тогда минуло всего семь лет, и из всей этой тирады я поняла только, что мама заставила папу жениться с помощью какой-то хитрости и что ей предстоит так или иначе за это расплатиться.
На публике мама пела папе дифирамбы и выступала рядом с ним с грацией длинношеей цапли. Но, рассказывая об их знакомстве, она словно предостерегала нас. Мы с Луэллой сидели на ее постели и с восторгом следили, как она накладывает на лицо кольдкрем.
— Мне был двадцать один год. — С первого слова ее рассказ казался фарсом. — Я жила с матерью в огромном старом парижском доме и полагала, что застряну в нем до конца своих дней. Да, я танцевала на сцене Парижской оперы, но не получила ни единого предложения руки и сердца. — Она растерла каплю крема по переносице. — Длинные ноги делали меня отличной балериной, но мужчин не привлекали. Не говоря уж о росте. Мужчины не любят, когда им смотрят прямо в глаза. Ну а хуже всего были руки…
Мы с Луэллой немедленно посмотрели на них. Без перчаток мы видели мамины руки только во время вечернего ритуала наложения крема. Мы много раз слышали, как во время одной репетиции мамина юбка загорелась от прожектора. Маме тогда было всего шестнадцать, и она погибла бы, если бы не сбила пламя руками. В результате руки покрылись шрамами, и она звала их «ужасным неудобством».