— Я рада, что ты снова с нами, — сказала она, и глаза ее превратились в осколки обманчиво спокойного неба. — Господь Всемогущий, владыка всего сущего, могуществу которого никто не в силах противиться, в чьих силах карать грешников и прощать тех, кто поистине раскаялся… — Она отпустила меня. — Господь дал тебе второй шанс. Я верю, что ты используешь его с умом. Доедай. — Она с материнским видом кивнула в сторону моей тарелки и подождала, пока я возьму вилку.
Во мне поднялся гнев — чистый, жаркий и утоляющий. Я воткнула вилку в торт и взглянула на руки сестры Гертруды, ища на них следы моего укуса. К сожалению, руки были такими же гладкими, как и ее лицо. Кого же я укусила?
— А где Доротея? — спросила я, не задав вопроса о Мэйбл.
— Ее забрал отец, — с удовольствием ответила сестра Гертруда, будто подчеркивая, что меня-то никто не забрал. — Как доешь, немедленно иди в дортуар, — добавила она и удалилась, покачивая подолом хабита, как кошка — хвостом.
Я подавила улыбку. Кусочки приторного торта прилипали к нёбу. Отец Доротеи забрал ее — вот и счастливый конец.
«Мужчина ждет у крыльца, держа в руках шляпу и притоптывая замерзшими ногами. Он смотрит на пожухшую, лишенную листьев рощу, нервничает и думает, не совершает ли ошибку. Это место куда лучше всего того, что он может дать своей дочери. И тут двери внезапно открываются, и дочь бежит навстречу ему так быстро, что врезается в его ногу с силой, которую трудно заподозрить в этой тощей фигурке. Она прижимается лицом к его животу и вскидывает руки, обнимая его. Он не думал, что заплачет. Подняв, наконец, взгляд, он видит недовольную монахиню. Кажется, ей противны счастливые воссоединения и мужские слезы. Ему все равно. Беря дочь на руки, он понимает, что уж чего-чего, а ошибки в этом нет».
Я вертела в голове эту картинку, пока доедала торт и забиралась в постель. Я радовалась отсутствию Доротеи в соседней комнате, хотя явно скучала по ней.
Сестры решили, что я достаточно окрепла для сортировки белья, и на следующий день я вернулась на прежнее рабочее место в прачечной. Я ожидала каменных лиц и тишины, но стоило сестре Агнес закрыть за собой дверь, как девушки столпились вокруг, забрасывая меня вопросами. Из какого окна я выпрыгнула? До какого места добралась? Видела ли, как упала Эдна? Много ли было крови? Добрались ли до меня собаки? Правда ли, что мне вырвали кусок ноги? А можно посмотреть?
Я не привыкла к такому вниманию, поэтому сжалась и опустила глаза. «Да ладно, — закричали они, — ты нас своим скромным видом не обманешь». Посыпались новые вопросы, а потом кто-то крикнул:
— Оставьте ее в покое!
Мэйбл стояла у котла с кипящей водой. Она казалась очень худой, точеное лицо осунулось, виски покрывал пот, мышцы шеи напряглись. Волосы у нее отросли, торчали желтым частоколом надо лбом и топорщились над ушами. Даже с такого расстояния смотреть в ее синие глаза было неприятно. Она не отрывала от меня взгляда, а сама продолжала скрести белье. Моя популярность была тут же забыта, и девушки с тихим ропотом вернулись к работе.
Если она собиралась попросить прощения, я не готова была к этому. В яме я поняла, что гнев лучше отчаяния.
Следующие несколько месяцев моя злость постоянно подогревалась и с каждым днем становилась немного жарче. Я никогда не забывала, как бежали от меня Мэйбл и Эдна, помнила, как отец спускался по лестнице с Инес и как мы с Луэллой поссорились в тот день, когда она ушла без меня к цыганам. Я выбирала самые болезненные воспоминания. Мама велела мне надевать перчатки, чтобы скрыть мои уродливые пальцы. Луэлла говорила, что завидует моим «синим» приступам, отдавая должное чему-то, что делало меня слабой, а ее — сильной.
По обрывкам сплетен я узнала, что Эдна якобы погибла, спрыгнув со стены и упав на острые камни на берегу Гудзона.
— Сломала девятнадцать костей! — воскликнула одна из девушек. — Полиция нашла ее только утром и отвезла в больницу Вашингтон-Хайтс, но она не дожила и до ночи.
Другая девушка, по имени Тилли, которая теперь спала на соседней кровати, рассказала, что Эдна лежала на камнях три дня, живая, пока ее не нашли.
Кто-то утверждал, что ей удалось сбежать, а сестра Гертруда придумала эту историю, чтобы нас напугать. Мэйбл же удалось выжить. Я подумала, что в этом не было ничего удивительного — достаточно было увидеть, как ловко она соскользнула по веревке. Особенно по сравнению с плюхнувшейся на землю Эдной.
Мэйбл не рисковали задавать вопросы, но со мной не церемонились. Я рассказала им правду: мне так и не удалось добраться до стены, я потеряла сознание на лужайке и потом уже ничего не видела.
— А почему ты тогда так долго торчала в лазарете? — спросила меня как-то вечером Сьюзи Трейнер.
Она и еще шесть девчонок поймали меня по пути в часовню.
— А ты бывала в яме? — спросила я, напустив на себя важный вид. — Там кто угодно заболеет.
По-моему, они мне не поверили, но я не собиралась открывать карты. Мне нравилось, что они не знают о моем больном сердце, даже Сьюзи Трейнер, которая не обращала на меня никакого внимания в школе мисс Чапин. Впервые в жизни меня считали смелой и отчаянной. Какое значение при этом имела правда?
Моя правда говорила, что Луэлла была здесь, но ее тут не оказалось. А потом моя правда была в ночном побеге, но я не смогла сбежать. Правда всей моей жизни состояла в том, что сердце медленно убивает меня, а теперь мое состояние стабилизировалось. Значит, врач приюта сделал то, с чем не справились лучшие доктора города. Может быть, я спасла себя, забравшись сюда. Возможно, правда состояла в этом. И если Эдна погибла, упав со стены, значит, они с Мэйбл не бросили меня, а спасли мне жизнь.
К марту еженедельные вливания ртути возымели эффект, приступы почти прекратились, но мой разум будто бы затянуло туманом, путавшим мысли. Я перестала придумывать истории. Последняя сказка, которую я себе рассказала, касалась встречи Доротеи с отцом. Эта сцена стала золотым самородком, который я то и дело извлекала на свет и полировала, как будто это могло вернуть ясность мыслям. Я почти ничего не ела, и меня часто выворачивало. Ключицы у меня выступали, ребра торчали, как на стиральной доске. Я пыталась скрыть дрожь в руках, но не могла даже держать вилку так, чтобы она не колотилась о тарелку.
— Надо больше есть, — сказала как-то Тилли, когда мы шли в столовую. — Поддерживай силы. Если ты выздоровеешь, в мае тебя заберут в Вальхаллу.
Вальхаллой называлась ферма, куда избранных девушек отвозили на лето. Таким образом монахини демонстрировали попечителям успехи своего воспитания и показывали, что обеспечивают девушек работой, а заодно и зарабатывали немного денег.
— На самом деле, — ухмыльнулась Тилли, — сестра Гертруда прикарманивает денежки на свои стейки и шерри. Земля там такая плохая, что вырастить ничего невозможно. Ну да какая разница! Ради глотка свежего воздуха я готова растить сорняки.
— А кто едет?
— Те, кто больше всех исправится.
Несмотря на бесконечную усталость и дрожащие руки, я твердо решила встать на путь исправления: приходила к Святому Причастию к семи часам утра, бодрая и свежая, громко молилась, работала в прачечной, опустив глаза. В груди пульсировала ярость.
Я заметила, что Мэйбл ведет себя точно так же. Она не мутила воды, не била и не мучила новеньких, а лишь помалкивала и высоко держала голову, прямо встречая любые взгляды. Впрочем, на нее никто и не смотрел, словно она ела девочек живьем. Все старались держаться от нее подальше, и это оказалось несложно, потому что стиркой она больше не занималась. Ее место заняла ирландка по имени Дарвела, еще крупнее, чем Мэйбл. Она угнездилась за гладильным столом и стреляла зелеными глазами во все стороны, всегда готовая дать ленивой девчонке подзатыльник или плеснуть водой в лицо любой, кто ей не нравился.
Время от времени я поглядывала на Мэйбл, не зная, попробует ли она заговорить со мной. Я не могла отогнать от себя воспоминание о том, как кричал на нее полицейский в лазарете и как она держалась. Меня интересовало ее настоящее имя и забавляло то, что обе мы прикрылись другими личностями. Я не меньше полицейского хотела знать, что она такого сделала, и в моем затуманенном мозгу постепенно начал складываться план. Я не продумала детали, но мне нужно было заставить Мэйбл мне довериться — а это было непросто. Ее глаза так и оставались стеклянными, какими они стали, когда появился полицейский. Но порой она взглядывала на меня через всю прачечную, как будто оценивая нашу позицию в игре, правил которой никто не знал.
Теперь я сидела с ней за обедом и в часовне, но ничего не говорила, потому что не хотела быть слишком откровенной. Мне нужно было, чтобы она поверила в мое прощение.
В конце мая за обедом сестра Гертруда огласила список девушек, которые отправлялись на ферму. Она радостно объявила, что на будущей неделе приедет повозка, которая отвезет двадцать пять девушек в Вальхаллу. Я задержала дыхание. Крутые яйца и шпинат стыли на тарелке. Поскольку погода потеплела, теперь нам дозволялось ежедневно выходить на воздух: в отгороженный двор за часовней — грязный квадрат, заросший сорняками и заваленный камнями. Небо едва виднелось над высокими стенами и крутыми крышами. Мне казалось благословением просто посмотреть на горизонт и пройтись по траве. Побег представлялся чудом. Но Мэйбл пришлось бы бежать тоже, иначе мой план не сработает.
Имена назывались намеренно медленно. Улыбка превосходства на лице сестры Гертруды только разжигала мой гнев — ей нравилось нас мучить. Послышалось имя Мэйбл, и я вздохнула с облегчением. Но тут монахиня сказала:
— На этом все. Доедайте и идите в часовню. — И вышла из комнаты.
Меня она не назвала. Жар бросился мне в лицо, даже уши зачесались. Мэйбл раскаялась ничуть не больше меня. Сестра Гертруда сделала это нарочно, чтобы настроить нас друг против друга. Я доела свою порцию, кусая щеку изнутри, и решила обратить ее тактику против нее самой.