, которому не было еще трех лет и который стоял молча и неподвижно, как и остальные, в продолжение всей длинной службы. Я никогда не понимала, как удавалось внушить этим совсем маленьким детям чувство приличия, которого никогда нельзя было бы добиться от ребенка нашего круга; однако не приходилось прибегать ни к каким мерам принуждения, чтобы приучить их к такому умению себя держать, оно воспринималось ими с воздухом, которым они дышали. Императрица, которая была болезненна и с трудом переносила какое бы то ни было утомление, приходила всегда после первой половины службы. Император Николай был чрезвычайно точен и аккуратен. Он входил в церковь с боем часов, ударявших одиннадцать, и тотчас же начиналась служба. Тогда можно было видеть, как дамы, слишком задержавшиеся дома за своими туалетами, а иногда и великие князья появлялись с выражением отчаяния на лицах и старались незаметно проскользнуть на свои места.
Помню, как однажды я спустилась в ротонду к одиннадцати часам. Я была там еще совершенно одна, когда двери внутренних покоев широко распахнулись, появился император Николай и сказал мне: «По-видимому, сударыня, мы с вами единственные аккуратные люди в этом дворце!». На другой день чиновник министерства двора явился к дамам и кавалерам свиты с официальной бумагой, содержавшей высочайший выговор за неаккуратность, под которой виновные должны были расписаться в виде «mea culpa»[170].
После смерти императора Николая весь этот этикет был очень скоро нарушен. Каждый мог запаздывать, пропускать службу по желанию, не будучи обязан никому отдавать отчета. Я не могу, однако, сказать, чтобы от этой распущенности жизнь во дворце стала легче или приятней. Придворная жизнь, по существу, жизнь условная, и этикет необходим для того, чтобы поддержать ее престиж. Это не только преграда, отделяющая государя от его подданных, это в то же время защита подданных от произвола государя. Этикет создает атмосферу всеобщего уважения, когда каждый ценой свободы и удобств сохраняет свое достоинство. Там, где царит этикет, придворные – вельможи и дамы света, там же, где этикет отсутствует, они спускаются на уровень лакеев и горничных, ибо интимность без близости и без равенства всегда унизительна, равно для тех, кто ее навязывает, как и для тех, кому ее навязывают. Дидро очень остроумно сказал о герцоге Орлеанском[171]: «Этот вельможа хочет стать со мной на одну ногу, но я отстраняю его почтительностью».
Я была представлена цесаревной императору Николаю в самой церкви после обедни. Он обратился ко мне с двумя-тремя вопросами, а затем вечером в театре, где я находилась в качестве дежурной при цесаревне, в маленькой императорской ложе, он в несколько приемов и довольно долго разговаривал со мной. Я была крайне удивлена, что этот самодержец, одно имя которого вызывало трепет, беседует с молоденькой девушкой, только что приехавшей из деревни, так ласково, что я чувствовала себя почти свободно. Разговаривая с женщинами, он имел тот тон утонченной вежливости и учтивости, который был традиционным в хорошем обществе старой Франции и которому старалось подражать русское общество, тон, совершенно исчезнувший в наши дни, не будучи, однако, заменен ничем более приятным или более серьезным.
Император Николай имел дар языков; он говорил не только по-русски, но и по-французски и по-немецки с очень чистым акцентом и изящным произношением; тембр его голоса был также чрезвычайно приятен. Я должна поэтому сознаться, что сердце мое было им пленено, хотя по своим убеждениям я оставалась решительно враждебной ему. Я не могу отказать себе задним числом в маленьком удовлетворении самолюбия и не привести здесь мнения, высказанного императором по поводу меня: он сказал великой княгине Марии Николаевне, которая поспешила мне это передать как большую и очень лестную для меня новость, что я ему очень понравилась и что оживленное выражение моего лица делало меня лучше, чем красивой. Достаточно было этих одобрительных слов с уст владыки, чтобы с самого начала прочно поставить меня в новой окружавшей меня среде. Никто после этого не посмел бы усомниться в том, что я хороша собой и умна.
Мне остается еще сказать несколько слов об императрице Александре Федоровне. О ней не раз высказывались очень строгие суждения, и ее часто обвиняли в том, что она была главной виновницей деморализации русского общества, благодаря той безграничной роскоши и легкомыслию, которым она способствовала своим примером. Тем, кто видел вблизи эту нежную детскую душу, не хотелось бы возлагать столь тяжелую ответственность на эту изящную и воздушную тень. Дочь прусского короля, она была воспитана в то время, когда вся немецкая молодежь зачитывалась поэзией Шиллера и его последователей. Под влиянием этой поэзии все тогдашнее поколение было проникнуто мистической чувствительностью, мечтательной и идеалистической, которая для нежных натур и слегка ограниченных умов вполне заменяла религию, добродетель и принципы. Александра Федоровна принадлежала к числу таковых; ее моральный кодекс и ее катехизис – это была лира поэта. Добрейший Жуковский, который преподавал ей русский язык по прибытии ее в Петербург и был впоследствии воспитателем ее старшего сына, – Жуковский, вдохновенный и милый переводчик немецких поэтов, поддерживал в ней те же умственные и нравственные вкусы.
Император Николай питал к своей жене, этому хрупкому, безответственному и изящному созданию, страстное и деспотическое обожание сильной натуры к существу слабому, единственным властителем и законодателем которого он себя чувствует. Для него это была прелестная птичка, которую он держал взаперти в золотой и украшенной драгоценными каменьями клетке, которую он кормил нектаром и амброзией, убаюкивал мелодиями и ароматами, но крылья которой он без сожаления обрезал бы, если бы она захотела вырваться из золоченых решеток своей клетки. Но в своей волшебной темнице птичка не вспоминала даже о своих крылышках. Для императрицы фантастический мир, которым окружало ее поклонение ее всемогущего супруга, мир великолепных дворцов, роскошных садов, веселых вилл, мир зрелищ и фееричных балов заполнял весь горизонт, и она не подозревала, что за этим горизонтом, за фантасмагорией бриллиантов и жемчугов, драгоценностей, цветов, шелка, кружев и блестящих безделушек существует реальный мир, существует нищая, невежественная, наполовину варварская Россия, которая требовала бы от своей государыни сердца, активности и суровой энергии сестры милосердия, готовой прийти на помощь ее многочисленным нуждам.
Александра Федоровна была добра, у нее всегда была улыбка и доброе слово для всех, кто к ней подходил, но эта улыбка и это доброе слово никогда не выходили за пределы небольшого круга тех, кого судьба к ней приблизила. Александра Федоровна не имела ни для кого ни сурового взгляда, ни недоброжелательного жеста, ни сурового осуждения. Если она слышала о несчастии, она охотно отдавала свое золото, если только что-нибудь оставалось у ее секретаря после расплаты по громадным счетам модных магазинов, но она принадлежала к числу тех принцесс, которые способны были бы наивно спросить, почему народ не ест пирогов, если у него нет хлеба. Александра Федоровна постоянно посещала воспитательные заведения для молодых девиц, она любила детей, советовала им быть умными и прилежными, посылала им к празднику пакеты с конфетами, но она ласкала всегда самых красивых из них, улыбалась тем, которые танцевали с особенной грацией, а улыбка императрицы была законом, и целые поколения будущих жен и матерей ее подданных воспитывались в культе тряпок, жеманства и танца «с шалью». Александра Федоровна любила, чтобы вокруг нее все были веселы и счастливы, любила окружать себя всем, что было молодо, оживленно и блестяще, она хотела, чтобы все женщины были красивы и нарядны, как она сама; чтобы на всех было золото, жемчуга, бриллианты, бархат и кружева. Она останавливала свой взгляд с удивлением и с наивным восхищением на красивом новом туалете и отвращала огорченные взоры от менее свежего, уже ношенного платья. А взгляд императрицы был законом, и женщины рядились, и мужчины разорялись, а иной раз крали, чтобы наряжать своих жен, а дети росли мало или плохо воспитанные, потому что родителям не хватало ни времени, ни денег на их воспитание. Так золотой сон доброй и милостивой императрицы превращался в действительность, горькую для бедной России. Культ, которым император Николай, а по его примеру и вся царская семья окружали ее, создал вокруг нее настоящий престиж. Кроткая и скромная по натуре, она все-таки была императрицей, и казалось законным окружать ее преданностью, почестями и вниманием, которые император первый спешил ей оказывать.
В эпоху моего вступления в Зимний дворец там еще в полной силе господствовала особая атмосфера двора, которая в наши дни почти совершенно исчезла отовсюду и, вероятно, никогда не возродится. В воздухе как бы ощущался запах фимиама, нечто торжественное и благоговейное: люди говорили вполголоса, ходили на цыпочках, у всех вид был напряженный, сосредоточенный и стесненный, но удовлетворенный этим чувством стесненности; каждый торопился, становился в сторонку, старался быть незаметным и ждал. Воздух, которым мы дышали, был насыщен всеприсутствием владыки. Этот своего рода культ имел своих фанатиков, вполне искренних, но даже вольнодумцы и скептики не были вполне ограждены от силы этого престижа. Можно было прекрасно отдавать себе отчет в том, что за этой грандиозной театральной постановкой, за всей этой помпезной обрядностью скрывается величайшая пустота, глубокая скука, полнейшее отсутствие серьезных интересов и умственной жизни, и все-таки нельзя было не испытывать чувство некоторого благоговения. Не имея веры в идола, ему возжигали фимиам.
13 января.
С утра я переехала в Зимний дворец и могу сказать, как в песенке:
Je loge, au quatrieme ectage,