Девяностые от первого лица — страница 47 из 59

Кроме Тимура я хорошо знал Георгия Гурьянова, барабанщика в группе Цоя, известного художника из тимуровской «Академии»11. Однажды с Гурьяновым мы вместе поехали в Казахстан, он хотел купить анашу, жил у моих родителей. Это было охуительное время, он еще не был известным художником и музыкантом. Я не чувствовал тогда своего места среди всех этих людей, я просто наблюдал, слушал, впитывал, мне все это нравилось, хотя мои интересы были дру- 10

гими. Последний раз, когда я был в России (восемь лет назад), я встретил Гурьянова на улице в Питере, а последние его фотографии видел в английском или французском Vogue, где он был представлен как важный представитель питерской сцены.

Тогда я знал журнал «А — Я»11, его можно было получить. Из него я еще в Питере узнавал про московских художников, хотя еще не был художником сам. Существует колоссальная разница между московской и питерской художественными сценами. Московская состоит из детей интеллигентов и собственников, это люди не артистические. Московский концептуализм, соц-арт и прочие являются продуктом интеллигентского сознания, социокультурным феноменом, который чудовищно отдает дурной риторикой и недостатком художественного, сухостью. Московское искусство — это искусство КВН, школьных учителей, эпигонства по отношению к концептуальной традиции Запада, искусство недодуманных вещей. Ленинградскат сцена, напротив, состояла из людей богемных и явно артистических, они были озабочены вопросами красоты, творчества, его значения и возможностей. В Питере был нью-вейв и более стихийное жизнетворчество.

1978-1988, Ленинград.

Человек как потенциальность

Мое пребывание в Ленинграде было нервным временем любовных отношений, даже легкой демора-

лизации, потому что я не знал, кто я. Когда я был шестнадцатилетним или пятнадцатилетним, я лучше понимал, что я — это некий пучок желаний. Позже я стал задумываться о том, что из меня выйдет. Это была навязанная идеология института, культуры — для них ты обязательно должен кем-то быть, а я не видел своего места. Мне нравились какие-то поэты, но я не представлял, кем я могу быть. Люди по плану института считали, что я должен быть филологом, что я хороший филолог. Преподаватели тоже считали, что я гожусь для этой профессии — не быть учителем в школе, а писать диссертации.

Я был в этом смысле хорошим студентом, мне было интересно. На филологическом факультете есть два направления — языкознание и литературоведение. Первое мне никогда не было интересно, а вот история и теория литературы — очень.

Есть концепт того, что есть человек, чем он по существу является, который восходит к Аристотелю и серьезно обсуждается Агамбеном. Он говорит, что человек — это потенциальность, не филолог или художник, немец или еврей, а потенциальность, открытая миру и возможностям. Потенциальность и есть назначение человека. Я считаю, что самое главное — это сохранить потенциальность и открытость, и неважно, кто ты. Этому посвящено много текстов Агамбена. Он разбирает романы Кафки, в частности «Замок», где, как он говорит, главный герой — это человек, который не делает различий между замком и деревней, не различает омерзительной иерархии.

Я человек, который никогда не отличал замок и деревню, и сейчас их не различаю, поэтому я могу обкакаться, срать я хотел на какой-то успех, мне это все не дорого. Это состояние было у меня с детства и было самым цельным — бесшабашность, отрицание всех ценностей, которые тебе предлагаются.

Эти же мысли я нашел у великих философов и авторов. Я встречался и сейчас встречаюсь со многими людьми и вижу неприятные вещи. Например, художник Лейдерман — это раб, не-художник. Он зависит от всего и ничего не хочет помнить. Настоя-

щая культура — это память. Память означает, что ты должен помнить все и во всем найти нити, которые являются руководящими, самыми главными. Мы живем в мире, который постоянно бомбардируется информацией, она тебя только смущает, оглупляет, загоняет в страх. Если ты посмотришь на настоящую культуру, то там все ясно. Мне было лет пятнадцать, когда я смотрел на Клее и Миро, мне это нравилось, но я не знал, почему мне это нравилось, почему это хорошо, почему может быть плохо. Сейчас же я это знаю, пусть не как специалист, но я понимаю связи.

Когда я говорю «раб» — я подразумеваю, что он не понимает связей. Лейдерман, я думаю, и не менялся. Люди обычно меняются только к худшему, они окостеневают, затвердевают. Моя самая большая ценность в мире — это юность; у многих людей все, что есть — это их юность, потом они умирают. Другая возможность — это понимание: когда ты начинаешь понимать, ты растешь. Я и Толя когда-то познакомились с Лейдерманом, мы поехали к нему в гости есть пельмени. Он вел себя как опытный старший товарищ, мнение которого не подлежит обсуждению. Тогда он считал, что понимает искусство, у него были свои представления, мы ему вроде как были интересны, но он все равно считал себя круче.

1978-1988, Ленинград.

Тема неуспехаЦенность не оставлять следы

Неудача — это важная тема, она всегда интереснее успеха. Успех — это попадание в часовое колесо, ты находишься в нем и обязан вертеться со временем, которое тебе навязывает циферблат. Неуспех — это выпадение из этого движения, ты становишься чем-то, что Беньямин называет анахронизмом, и это всегда интересно. В этой ситуации появляется шевеление. Когда я говорю о поражении и неуспехе, я не имею в виду неуспех, который раздавливает — такого тоже сколько угодно. Существует зулусская

поговорка о том, что есть два крокодила: один — это успех, который тебе откусывает голову, второй — неуспех, который хочет схватить тебя за мягкие части Самая тонкая вещь, которой меня научили друзья во Франции, — пройти между этими крокодилами по самой тонкой линии и не свалиться. Это не конвенциональный успех конкретной профессии или известность, это более широкий комплекс вещей, некое самочувствие. Это есть самое сложное, что существует, потому что объективно мы живем в мире, который называется обществом спектакля, где все подчинено только успеху.

Когда я был молодым, я не мог себе этого четко объяснить, поэтому мне было трудно, как и любому молодому человеку. Люди думают, что я человек очень легкий, легкомысленный. Однако моя легкость, с одной стороны, избавляла меня от какой-то горечи, тяжелых размышлений, а с другой, может быть, чего-то меня лишила. Не хочу никакой тяжести в любом случае. Фундаментальное желание, которое я ценю, — это желание не оставлять следов. Эту мысль пересказывал Анри Мишо12, которого я очень уважаю. Он говорил, что любой писатель — неудачник, потому что он оставляет следы. Фундаментальное желание — их не оставлять, это знали люди, которые оставили древние наскальные рисун-

ки. Они изображали только богов и зверей, то есть существ, которые оставляют следы. Человек не должен их оставлять, потому что его следы самые тяжелые, самые отвратительные. Высшая мудрость человека в том, чтобы следов не оставлять.

Следы существуют разные, этому нужно учиться у Кафки, например, ведь он всю жизнь избегал признания. Признание — это адаптация к комплексу автора, который атаковал Фуко. Есть писатели, которые не влипают в авторство, они создают нечто эфемерное и прекрасное, что не несет на себе тяжелый след авторства и авторитета. Например, Бальзак занимался чем-то другим, нежели оставлением следов. Писательство и артистическая деятельность вообще заключаются в отношениях с твоим анге-лом-хранителем, той фигурой, которая тебя заставляет писать. Писать или рисовать — это некая система жестов, которая нечто означает, и ты должен создать такую систему деликатных изящных жестов, которая избавит читателя от давящей фигуры авторитетности и значимости автора. Фуко посвятил этому божественную книгу «Жизнь позорных людей».

По этим причинам одной из своих самых больших заслуг я считаю то, что я никогда не делал документации, не оставлял следов. Мои книги — тоже не следы, у меня нет их физически, никакого архива, я даже не вожу экземпляры с собой. Так было изначально задумано. Иногда меня пугали редкие мысли типа «Что же я за художник? Ведь художники имеют это, то и другое». Сейчас же я абсолютно счастлив, что так сложилось. Все мои любимые герои в культуре умерли рано. Я думаю, что это правильное высказывание: кого боги любят, тех забирают к себе. Я испытываю абсолютное отвращение к этому миру, который навязывает оставлять следы и долгожительствовать. Я считаю, что люди сейчас на самой неправильной дороге, ведь они должны жить недолго, быть более пусты, и архивы должны быть сожжены, как это происходит в революционных бурях.

Об этом вопросе много размышлял Беньямин, хотя он говорил скорее об истории победителей и побежденных. Существует огромная гора памяти,

связанная с историей победителей, но есть и намного большая дыра беспамятства, забытья. То, что в последней, гораздо интересней; отношение к забытому и беспамятному гораздо важнее, чем отношение к тому, что люди помнят. Беньямин это обсуждает на примере революционных событий. Парижская коммуна: отношение к революционеру, который был уничтожен. Если ты хочешь их помнить, то ты должен помнить не как писатель, который пишет о них роман, или как историк, который пишет о них историю, а так, как они себя хотели помнить, в их революционном жесте. Их революционный жест был жестом отказа от архивации памяти. Это не значит, что я нападаю на историческое исследование и науку, но это сказал философ, и это очень важно. Чаша культуры, которая считается культурой, полна. Возможно, самое правильное — это выплеснуть из нее что-то. Это Агамбен называет необходимостью жестот деструктивного, антикреативного характера — самая загадочная и прекрасная формулировка.

В Питере за это время я уже был трижды женат. Первый раз я женился на девушке, чтобы как-то ей помочь, уже не помню подробностей, развелся с ней через полгода. Когда я учился на филологическом факультете, то (помимо эротических отношений и книг) уже думал о том, как уехать из Советского Союза. Тогдг я начал знакомиться с иностранцами и пытаться получить американскую поддержку на выезд. Была уже перестройка, я доучился в университете, а потом просто поехал в американское посольство в Москву и подал документы. Все шло от того же желания приключений желания увидеть мир. Я думал, что Запад и Америка — это лучшее, рай. Сейчас я согласен с Бродским, который сказал про Америку, что это страна гонительства, и что самые прекрасные люди — это те диссиденты, которые думали, что на Западе все как в Америке. На самом деле на Западе все то же самое, что и в Советском Союзе, только люди одеты получше. Но тогда я думал иначе. Когда я получил отказ от американцев, уехал в Израиль — туда всем давали разрешение, особенно если ты был наполовину евреем.