Девяностые от первого лица — страница 52 из 59

1996 — настоящее время, Европа.

Совместная работа с Барбарой в Европе

Позже Бакшейна я еще встретил на второй или третьей Манифесте в Сан-Себастьяне. Мы с Барбарой жили на тот момент в самом революционном охуи-тельном сквоте в Барселоне и слышали, что открывается Манифеста. Мы туда поехали, пришли на пресс-конферецнию. Еще в Барселоне мы делали граффити «Смерть королю!» на статуе короля. То же самое решили сделать на пресс-конференции, а потом начатт орать и делать гадости. На пресс-конференции была панельная дискуссия с важными кураторами и художниками: Борис Михайлов, какой-то нью-йоркский куратор и прочие. В этот же день я, кстати, на другом открытии разбил микрофон Милене Орловой, которая брала интервью у Бориса Михайлова. Михайлов озверел и бегал за мной с криками: «Я тебя убью!»

Уже на пресс-конференции Манифесты, как только Барбара вскочила, нас тут же схватили, хотя я еще сидел, схватили вместе с одним парнем, музыкантом, сидевшим рядом — я с ним просто разговаривал. Оказалось, что там все схвачено, повсюду агенты в штатском Позже мне этот третий парень сказал, что они между собой переговаривались типа: «С ними поосторожнее, они очень известные». Я думал, что снова будет какая-то депортация или что еще, но нас отпускают.

Потом этот музыкант потащил нас в Бильбао, где открылся новый музей Гуггенхайма. Мы приходим в Гуггенхайм, опять видим там Бакштейна в окружении американцев, хорошо одетых важных людей. Я подбегаю — и по морде ему даю, он начинает бегать за мной, пытается пинать. Подбегает к охране, кричит по-английски: «Это очень опасные преступники!» Они не сразу соображают, и мы с Барбарой убегаем, но оставляем там сумку. Ударил я его не сильно — я хотел только сделать жест.

Какое-то время у меня был период пощечин.

Я дал пощечину одному турецкому куратору, который вел себя как хам, в Любляне. Он меня однажды пригласил делать лекцию о технологии сопротивле-

ния, вернее, пригласил меня не он, а другой художник, а турок узнал об этом и пригласил уже к себе в институцию. На лекции вел себя со мной так, будто я звезда. Потом я второй раз приезжаю в Стамбул делать журнал — тот же художник пригласил, — и этот куратор встречает меня, но вообще не узнает. После мы уехали в Любляну, а этот турок, оказывается, приехал делать там выставку. Я вижу его на улице, думаю, он — не он, и даю ему пощечину.

Мне все время представители художественного сообщества на улицах попадаются. В Париже я встретил Джулиана Шнабеля с Томом Хэнксом и каким-то качком (как позже оказалось, это был егс сын). Я начал по-английски оскорблять Шнабеля и объясняю, что это с него в 1980-е годы началась продажность всего. Мы так же оскорбляли Марину Абрамович. Я нападал на панельную дискуссию в музее МАК (Museum für Angewandte Kunst) в Вене, на которой выступали Марина Абрамович, Деннис Хоппер, наша знакомая писательница из Австрии, Борис Гройс. Я начал оскорблять Гройса: стал кричать, возмущаться тем, о чем они там беседуют, издавал неприличные звуки. Весь зал был чудовищно возбужден, потом нас вывели. Знакомая писательница мне потом рассказывала, что после выступления у участников панели был обед, на котором Хоппер сказал, что мне, наверное, нужно помочь с деньгами, а Абрамович, что «жаль, что его не было на этом обеде, ведь он тоже делал этот вечер». Потом директор музея гнусно соврал: «Этот Бренер не первый раз здесь. И однажды он подошел и сказал мне шепотом на ухо — когда ты сделаешь мою выставку?» Такого вообще никогда не было!

В Париже ты можешь встретить любого человека в районе галерей, в Вене и Лондоне то же самое — там много институций, куда приезжают самые знаменитые люди. В обычном ресторане мы однажды встретили Гилберта и Джорджа, они ведь претендуют на то, что очень простые и демократичные — они сидели в турецком ресторане в рабочем квартале. Сейчас они живут в районе, который десять лет назад

населяли эмигранты и рабочие. После этого началась джентрификация, перестройка в интересах капитала. Художники в этой ситуации — первый эшелон, они заселяют район, он делается более комфортабельным и уютным, потом туда приходит большой капитал. Так было в Нью-Йорке и во многих других городах. Мы подсели к Гилберту и Джорджу и говорим: «Давайте поболтаем о том, почему вы стали таким говном». Они начинают разговаривать: сначала прощупывают, кто мы, мы не отвечаем, все время играем. Потом уже зовут метрдотеля — и мы уходим.

Два года назад мы обосрали весь Лондон — был период сранья, везде кучи говна, драки, было охуи-тельно. О нас писали в World Around, к нам подбегали мальчишки на улице, кричали: «You are the talk of the town!» Мы приходили в Goldsmiths College, где учились все знаменитые художники, срывали там лекции, приходили в галереи, на публичные лекции в Tate — везде, пока нам не запретили вход.

В Tate каждую неделю проходили лекции разных художников, в частности, художника Карстена Хеллера. Он рассказывал о том, как ездил в Конго — про обеды, визиты, как там хорошо и весело. Мы подбегаем и начинаем говорить, что сейчас расскажем, как мы были в Конго — и рассказываем страшную историю. Мы реально там были — там нищета, полный пиздец, нам горло хотели перерезать, нас арестовывали. Люди охуели и смеются. Хеллер рассказывает про какой-то танец, а мы: «Сейчас покажем вам танец», — снимаем штаны и начинаем танцевать какую-то фигню в полном экстазе, у меня еще был с собой бубен. Хеллер убегает из зала, с ним Николя Буррио17, который сидел в зале. Вбегают охранники, и тут зрители встают и начинают нам громко аплодировать, а какая-то темнокожая девушка кричит: «Молодец, но это мы должны были сделать!»

В Берлине мы в какой-то момент стали бояться что-то делать — на меня там заведено три дела. Мы жили там давно и очень мощно нападали на галереи. В это время там проходила выставка Майка Келли18, где собирались самые важные и богатые люди. С ним мы

познакомились еще в Вене, позже общались в Милане. В Берлин он привез огромную инсталляцию: все в темноте, какие-то алхимические колбы, все очень красиво. Келли стоит на открытии, окруженный критиками, мы подходим, здороваемся, спрашиваем, как дела и почему он стоит, окруженный такими плохими людьми. Он бросает фразу: «Потому что я не люблю быть с людьми, которые плюют в лицо», — как бы понимая, что сейчас что-то будет нехорошее. Келли в молодости был в панк-тусовке в Лос-Анджелесе. Он принимает бойцовскую позу, будто панк, — иронизирует.

Я за ним — и мы начинаем танец борьбы, ходим, ходим, и тут я понимаю, что надо делать следующий жест. Я отшвыриваю его к стене раз, второй, все кураторы понимают, что пиздец. Здоровый охранник меня хватает и начинает душить.

После этого мы идем на следующее открытие, в другую галерею — там выставка фотографа Араки. Он сидит, раздает автографы. Барбара подходит: «Можешь мне подписать вот здесь?» Пока подписывает, она достает из себя тампон — и бьет его по башке, а он лысый, там остается кровавый след. Прибегает охранник и не понимает, что с Барбарой делать.

Третий случай был с выставкой прогрессивных немецких художников. Там стоят Бенджамин Бухло, Ханс Хааке, другие левые художники. Мы начинаем танцевать и играть как цыгане, я обсираюсь, эти художники смотрят, Хааке хихикает. Потом кусок говна из руки 1718

выпал, упал, на него наступили. Нас вывели и выбросили, никто не задержал. После этих случаев все три галереи подали на нас в суд. Полиция не знала, где мы живем, присылала Барбаре на квартиру письма.

В Берлине всего было около десяти-пятнадцати акций, эти три — в самом конце. До них, например, в одной очень важной институции была лекция, которую мы просто пришли послушать, но она оказалась чушью. Я встаю и говорю об этом. Мне говорят: «Это ты, Бренер, знаем тебя, перформанс делаешь».

Я говорю, что нет, что я всерьез, они опять свою линию гнут, в итоге я сказал, что раз так считают, будет им перформанс. Я сажусь и начинаю срать прямо в проходе, у меня случился чуть ли не понос. Я хотел насрать в руку, чтобы следов не осталось (за такое хулиганство могут быть серьезные проблемы), но все прошло насквозь, хотя в руке куча осталась. Мы выходим и я говорю: «Вот это был перформанс», — и рукой говно размазываю по двери. Будучи уже снаружи мы слышим, как внутри началась паника. Мы убежали, охраны там не было, летели, как на крыльях.

11 сентября 2001 года, когда были теракты в Нью-Йорке, в галерее Баа1сЫ в Лондоне открывалась выставка Бориса Михайлова — огромные фотографии нищих. Мы были в это время на анархистской демонстрации (в Лондоне проходила выставка оружия), узнали о выставке из новостей и пришли. Мы тут же стали бегать по залу, гудя, как два самолета. Стоят Михайлов, Бакштейн, Пригов, какая-то американская куратор начала кричать, что и так все в трауре, что мы тут еще летаем, издеваемся. Там был человек, одетый как гангстер, он сильно напился, кинулся на Барбару и начал ее душить. Я ему врезал, а он стоит, как глыба сала, не чувствует ничего.

К нему уже подбегают служители, а у Саатчи это быль студенты из Латинской Америки, никакие не охранники, и тоже его оттащить не могут. Я ему опять врезаю, и тут нам Барбару удалось оттащить — и снова «у-у-у-у-у» и улетели.

Михайлов меня тогда уже ненавидел, я его презираю, он сейчас везде, у него нет вообще никакой

позиции, просто щелкает своей камерой. Я страшно уважаю других фотографов, интересовался историей фотографии. Браткова тоже не люблю: когда нас арестовали в Сан-Себастьяне, он ничего не сделал.

А потом подошел и сказал: «Как же они с вами?

Вы же художники!» А мы ему: «А чего ты не подошел не сказал ничего, раз ты солидарен?» Хороший фотограф — этого мало.

Я самого Саатчи хотел поймать, заставить купить у меня рисунок. Я обычно подхожу и говорю: «Ты должен купить у меня рисунок». Человек обливается потом, спрашивает стоимость и покупает — видимо, от страха. Однажды за тысячу я продал рисуноь с улицы одному знаменитому галеристу, он по имени меня знал, ему рисунки понравились. Потом на эти деньги я жил несколько месяцев. Так же когда последний раз мы были в Вене, в галерее Hilger показываю рисунки; спрашивают, сколько хочу за них; называю сумму в пятьсот — сотрудница пошла, из сейфа вытащила деньги, и все. Спрашивала, я ли кричал «Хайль Гитлер!» на выставке.