Девять — страница 39 из 63

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.

8

8.6.

Полная луна светит в окно.

Я открыл глаза.

И никак не мог понять: во сне я проснулся или наяву?

Ладно. Разберемся.

Начинаю торопиться. Куда, спрашивается?

Оказывается, я знаю, куда. Знаю, но не спрашиваю себя.

Понятно. Так происходит, когда спишь. Но происходящее вокруг воспринимаешь как будто не во сне. Явее чем наяву.

– Давай скорее! – слышится за окном.

Смутно знакомый голос. Кто это?

– Ну, давай же, вот недотепа! Времени в обрез!

– Да иду! – якобы с раздражением, как старому знакомому, отвечаю я.

– Семеро двоих не ждут – забыл, что ли?

Тот, за окном, настойчив.

– Да кто нас ждет, Гомер?

Слава богу, я быстро разглядел его.

– Бог ты мой, самая приличная компания на свете. Творческие люди. Ты думаешь, одни ведьмы собираются на шабаш? Это все мифы. Опоздаешь – пеняй на себя.

Пока мы пробираемся сугробами, – декабрьский снег скрипит, ноги вязнут в рыхлой пучине – Гомер вводит меня в курс дела. Мою забывчивость мы, не сговариваясь, списали на травму, нанесенную мне Веней. К тому же Гомер еще и пожалел меня. Сам Гомер. Пал жертвой русской диалектики, и теперь вот – «битый небитого везет».

Пока мы выясняли ситуацию, снег сошел, нас окружали предальпийские луга.

Наконец, взору нашему предстала гора Олимп. Стало совсем тепло.

И только полная луна намекала на неизменную систему координат.

На самой вершине, в гроте, похожем на палац, живописно расположилась компания классиков, а именно: Гете, Байрон, Сервантес, Пушкин, некоторых я и не узнал с первого взгляда. Шекспир (чтобы его признали, он строил из себя Гамлета) нервно курил в сторонке и косился, если я правильно разобрал, на раннего, то есть безбородого еще, Льва Толстого, настойчиво упражнявшегося в английском. А это кто особнячком? Ах, это Данте, Данте, как же без него, майн гот. Весь в мыслях о Беатриче. А может, все еще об аде грезит или мысленно стены чистилища украшает фресками. Кто разберет этих гениев.

В реальности легендарные классики производили впечатление не слишком знакомых между собой людей, которые мнутся в ожидании вечеринки. Хмурой заносчивости было меньше, чем можно было ожидать.

Я отчего-то занервничал. Не каждый день, знаете ли…

– Мы вовремя или мне извиниться? – спросил я Гомера.

В этот момент пробили куранты (глухо, где-то во глубине кратера Олимпа – на одном из верхних уровней), и двери в низенькие, задрапированные дешевым бархатом покои широким жестом распахнул персонаж, весьма напоминавший Булгакова. Михаила Афанасьевича – слугой?

Значит, доигрался, мастер. Покой отныне будет только сниться.

Предстояла церемония, смысл которой в переводе с булгаковского возгласа «Прошу, месьё, располагайтесь!» все поняли так: займите места за столом согласно некой неписаной иерархии. Благо еще, стол оказался овальным. И все же независимые гении поглядывали на место во главе стола, туда, где длинный овал плавно переходил в конус, – на точку, с которой начинается яйцо. Ab ovo.

– Гомер! – тихо предложил Шекспир.

– Гомер! – развязно вскинул одну руку Мигель де Сервантес, у которого, по иронии судьбы, также было овальное лицо. – Сделайте честь, амиго!

– Он мне обязан! – подмигнул мне Гомер. – Сюжет, который позднее яйцеголовая профессура будет определять как архетип дороги, попросту говоря, бесконечное странствование, у меня слямзил этот перец, отец хитроумного идальго. Думал, никто не заметит, ан нет! А Чайльд-Гарольд? А Онегин, который зачем-то бранил Гомера? А Фауст? Все бродяги. Странники. Паршивцы. А у Толстого, этот, как его… Наполеон! А?

– Да ладно, Гомер, я вас уважаю, конечно, но ведь и вы со своей дорогой были далеко не первым…

– Ну, если никто не против… – перебил меня Гомер и уселся во главе овального стола.

Шекспир театрально фыркнул и отвернулся: в нем вновь проснулся Гамлет. Байрон и бровью не повел. Пушкин потер руки и засмеялся.

Далее все расселись без проблем. Четыре человека – по правую руку от почетного председателя, четыре – по левую. Я хотел было примоститься с краю краев, но мне суждено было сидеть рядом с Гомером, слева от него. Чьи происки привели к такой исторической ошибке, не могу сказать в точности. Справа от почетного председателя местечко себе оттер Шекспир.

– Итак, я собрал вас на Олимпе, благодарные коллеги, чтобы сообщить… – начал Гомер.

– Разве мы на Олимпе? – спросил я шепотом, склоняясь к Данте.

– А вы кто такой будете? – в ответ ехидно спросил меня мэтр, явно сердясь на то, что я занимаю чужое, то есть, его, место. – Давно ли в клубе избранных? Сколько сотен лет, считая от раннего Ренессанса?

– Я? – опешил я от подобной бестактности. – Да, я, собственно, никто. Я у себя во сне, если вы понимаете, о чем я, сударь.

– Ах, да, разумеется, о, мадонна, да, – любезно ответствовал суровый Дант.

Надобно признаться, ответ его вселил в меня некоторую уверенность.

Я все искал возможности встретиться глазами с веселым Пушкиным, но мой кумир уже легко нашел общий язык с лордом с туманного Альбиона. Судя по всему, их разговор благоразумный изобиловал желчью мрачных эпиграмм. Хотя разобрать можно было только одно слово: Мадрит.

Повестка была озвучена, и она никому не показалась странной: предстояло обсудить вопрос о том, что такое литература.

– Литература есть род изящной словесности, – изрек фон Гете, и с его юридически выверенной формулировкой невозможно было не согласиться. Многие в ответ на глубокомысленную реплику степенного Иоганна Вольфганга закивали головами, но вскоре, как по команде, остановились. Что-то их насторожило.

– Я бы сказал, что существует литература и литература, – очевидно, вкладывая в свои слова особый смысл, возразил лорд Байрон. Хотя он открыто и не выказывал своего несогласия, собравшиеся поняли лорда именно так.

– Что вы имеете в виду? – возразил ему между тем Шекспир.

– Оставьте ваш англосаксонский диспут, сейчас не время и не место, – солидно возразил Данте. Он, стоявший у истоков европейского Возрождения, считал себя вправе иметь какое-то совершенно особое мнение.

– Вот именно! – пылко поддержал его Лев Толстой. – Ах, как вы правы!

– А я считаю, что божественно прав Пушкин: не продается вдохновенье, но можно, черт возьми, рукопись продать! Хотя мне этот совет, откровенно говоря, не слишком помог. Ха-ха!

Все обернулись в сторону блиставшего глазами благородного Сервантеса.

– Да ладно, Сааведра, – миролюбиво то ли отвел комплимент, то ли принял его Пушкин. – Я же фигурально выразился. Пусть покупают то, что им нравится, понимаете? Я написал одно, а они покупают другое. Но денежки светская чернь пусть вынимает! Злато – это святое!

– Вот тут вы в точку, Александр, – сказал Байрон. – Я, собственно, всегда полагал, что аристократ поймет аристократа.

– О, come on, лорд! – великодушничало солнце русской поэзии.

– Что такое рукопись? – тихо спросил Гомер.

– И что же? Что это доказывает? – возвысился над столом голос искателя истины.

– Слово предоставляется графу Толстому! – ввернул Гомер, лихо справляясь с правами председателя.

– Хвала Древней Греции! – отреагировал русский отец «диалектики души», достояния уже всемирного. – Я, например, призываю всех к коллективизму, сиречь душевному единению. Народ-богоносец, мать его!.. Умом ведь не понять: слезам не верит, а сам то и дело рыдает, как кулик на болоте. Мысль народная – вот что не дает мне, старику, покоя. Потому что и не мысль она вовсе… Так, тростник. Мыслящий тростник. Что-то в этом пункте меня смущает, едрит-Мадрит. Ну, да ладно, поздно уже: что написано пером, не вырубишь топором… Кстати, почему я не вижу здесь пророчишку Достоевского? Я бы пригласил Федора Михайловича, чтобы объяснить ему, что он не прав со своими бунтами копеешными, а вот кое-кого – не будем показывать пальцем, не в театре – с удовольствием вычеркнул бы из списка приглашенных, на веки вечные… Лицедейство – это фальшь и вранье!

– Господа! Я думал, что мы собрались сюда, чтобы обсудить проблемы личности, а не народа, – как-то очень благородно, изумительно подражая аристократам, произнес Шекспир.

– И я так думал! – быстро согласился с величайшим трагиком Пушкин.

– Хочешь говорить о литературе – говори о личности, – пробубнил я про себя.

Все повернули голову в мою сторону.

– Не соблаговолите ли вы, досточтимый Гомер, представить нам этого юношу, – надменно проговорил фон Гете. – А то сидишь за одним столом со всяким… Я государственный деятель, поймите меня правильно, – закончил он свою речь, словно снисходя до оправданий.

– Это Платон, – сказал Гомер, которому, казалось, становилось скучно все происходившее.

– О!!! Идеальное государство!

– Аристократии в нашем полку прибыло!

– А-а…

– Ммм…

– Браво!

– Я помню по Лицею: образ души-колесницы – это мне по душе.

– А вот миф о пещере… По глубине – это достойно Дон Жуана. По самое некуда. Ты не находишь, Александр?

– Позвольте, позвольте, я хоть и не окончил казанский… Глупца можно узнать по двум приметам: он много говорит о вещах, для него бесполезных, и высказывается о том, про что его не спрашивают.

– Это вы сейчас о чем, граф?

– Господа, уймитесь, право слово, – сказал Гомер. – Это Платон, да не тот. Это Платон Скарабеев. Ска-ра-бе-ев.

Под сводами грота нависло молчание.

– Что есть Ска-ра-бе-ев? Русский? – изумился творец «Фауста». – В Россию с любовью? Сколько ж можно!

Шекспир отвесил книксен, очень смешно подволакивая при этом колено, словно Байрон, смотревший пред собой в тот момент отрешенно, не исключено, что с несколько оскорбительным оттенком. Более всего меня интересовала реакция Пушкина. Но он, кажется, даже не понял, о чем речь.

– Яволь, – невольно съязвил я. – Мой дядя самых честных правил…

Толстой поджал губы, как бы давая понять, что русским гениям на Олимпе и так тесно. Не продохнуть. Олимп один, а этих русских, знаете ли…