Он любил? Да, черт возьми! Но часть его с куда большим восторгом отзывалась на Леркин зов самоуничтожения, подобно моряку, очарованному пением сирен.
Он хотел уйти за ней в никуда!.. Но не мог…
Он только потакал ей…
Она шла к нему: распухшая, синяя, в гротескном теперь чулке с розовой подвязкой. Обрывок шнура болтался в потемневшей ложбинке на груди, к которой он так часто склонялся для поцелуя. Волосы все так же спадали ей на лицо, превратившееся в черную маску, на которой сверкал налитый кровью глаз. Лерка улыбалась напомаженными губами и, кажется, пыталась что-то сказать, но едва зубы ее разжимались, как распухший язык вываливался на подбородок. Она принималась заталкивать его обратно суетливыми движениями пальцев с обломанными ногтями, и не сходящая с лица улыбка делалась виноватой. И все же он услышал это…
«Ты останешься со мной навсегда… теперь…
Так хорошо»…
Сложная подвеска, прикрытая ниспадающими прядями волос, остро резала подмышками. Лерка не открывала глаз, пока не услышала далеко внизу густой влажный шлепок. Она вздрогнула и с отвращением выплюнула бутафорский язык, ныли челюстные мышцы.
Пять минут, пять таких долгих минут…
В коротком коридоре показалась черноволосая женщина в брючном костюме. Глаза влажно мерцали в полумраке.
«Умная змеюка», — с завистью подумала Лерка, но вслух сказала:
— Он мог бы не прыгнуть!
— Нет. Не мог, — ответила женщина, входя в комнату. Широкие бедра качнулись, прошелестели полы жакета, — У него было слишком обостренное чувство вины. Жить с ним стало невыносимо: все равно, что держать в доме собаку, у которой каждый день за плохую службу отрезаешь по сантиметру хвост…
Лерка вспомнила с каким видом шесть лет назад он говорил, что не может с ней больше встречаться, а потом звонил и молчал, тяжело дыша в трубку. Шесть лет она чувствовала на себе его тоскливый взгляд. Слюнтяй!
— Мне он тоже надоел, — сказала она.
— Да… — откликнулась эхом женщина, приближаясь, — Мне пора. Скоро сюда придут…
— Деньги не забудь, впопыхах…
— Конечно…
Женщина просунула руку между стеной и обнаженным телом, потянувшись туда, где узел подвески больно давил Лерке на позвоночник. Леркины зрачки вдруг расширились, руки стремительно посунулись схватить черноволосую за плечи, но судорожно взметнулись вверх, встреч оседающему телу.
Пятки выбили глухую дробь по стене.
Яма
Древесный лист — пожелтелый, в венозных прожилках — балансировал под легким утренним ветерком на краю трамвайного рельса, словно бабочка, готовая упорхнуть. Бука умчался вниз по тропинке, изредка огрызаясь на истошное воронье карканье, а Горохов ещё стоял на остановке, заворожённый танцем опавшего листа, зрелищем раннего увядания и преждевременной смерти. Жизнь в листочке ещё была, теплилась истончающейся до прозрачности зеленью, но он уже был мёртв. И знал об этом. Оттого так красив был его танец; так удивителен и созвучен его сиюминутному ощущению себя в мире, что Горохов долго стоял неподвижно. Наконец, порыв ветра подхватил лист, подбросил в упругих прохладных руках, закружил, унося вверх и дальше, растворяя маленькую желтую точку в курчавой шапке зеленой пены, выпирающей из Ямы, как тесто из кастрюли, словно это не деревья вытягивали к солнцу ветви, а боль, страх и ненависть, забродившие там, уже не помещались внутри и стремились выбраться наружу.
Бука удивлённо позвал снизу, и Горохов стал спускаться, помахивая поводком и стряхивая нежданное оцепенение. Рельсы за спиной тонко загудели, старенький дребезжащий трамвайчик показался на другом берегу Ломжинки, перед мостом, волоча своё натруженное тело по стальным нитям, словно гусеница. Вверх по тропинке, обгоняя спешащих на остановку людей, бежал навстречу Бука. Горохов улыбнулся.
Бука — философ…
Говорят, со временем, собаки становятся похожими на своих хозяев, хотя Горохов никогда не обладал и десятой долей той энергии, которую Бука щедро расплёскивал вокруг себя. Теперь они в одной поре, пожалуй. Буке — тринадцать. Давно позади щенячьи восторги, безудержный бег, ликующие взмахи длинных ушей. Остались живость характера и порывистость в движениях, но всё чаще Бука обходил территорию неспешно, «читая» запахи, как Горохов свои книги, подолгу задерживаясь на одном месте, словно в раздумьях: лобастая голова склоняется на сторону, а взгляд блестящих карих глаз подёргивается дымкой. О чём он думает? Какие картинки складываются в его голове?
Самую непритязательную еду он поглощал, как эпикуреец со стажем, наслаждаясь всем телом, от кончика черного влажного носа до самых последних прядей мохнатого шоколадного хвоста. Горохов с удовольствием баловал пса «вкусняшками», но с зарплатой преподавателя, пусть и с добавками за степень, это случалось реже, чем хотелось бы. Пёс был послушен, незлобив и чистоплотен. Даже свои «дела» Бука делал стоически, но, кажется, уважал тех людей, что тактично отворачивались.
Бука — ирландский сеттер. Он появился у Горохова — лопоухий щенок, без родословной, — когда умерла жена. А теперь они оба старики. Хотя Бука мудрее. Во всяком случае, в людях он разбирается лучше.
Горохов раскланялся с парой знакомых. Бука ухватил зубами поводок и настойчиво потянул к дому — завтракать. Встречные улыбались. Со стороны, наверное, казалось, что собака выгуливает собственного хозяина, а тот упирается: не нагулялся. Тропа стала забирать вверх. Осины тянули и тянули к небу тонкие и стройные стволы, подставляя солнцу шепчущие кроны. Чёрными кляксами пятнали вышнюю зелень вороны. Кое-где в ветвях топорщились прутиками комки гнёзд. Ветра в Яме не ощущалось. Влажная кора источала кислый запах. После дождей недельной давности, земля по обочинам, под многолетним покровом мертвой листвы всё ещё податливо оседала, пропитывая влагой прель.
Стараясь держаться утоптанной тропы, Горохов прибавил шаг. Глубокая тень внизу была холодной и липкой. Буке она тоже не нравилось. Он тянул и дёргал поводок.
— Уже, я, уже, — пробормотал Горохов, несколько запыхавшись. Последние метры давались с трудом.
Что и говорить, парочка они занятная: сеттер-красавец и старый человек с нелепой подпрыгивающей походкой. Горохов давно утратил всякие иллюзии о собственной внешности, еще до женитьбы и, пожалуй, лучшее определение его наружности вкупе с вечно задумчивым видом дали его же студенты — «Солипсический гном». Почетное прозвище на протяжении уже бог знает скольких лет, передаваемое из поколения в поколение студентов. Он получил его в сорок с небольшим, еще Люся была жива.
Господи, как же она смеялась, когда он — немного по-детски, — выложил свои обиды на остряков самоучек, путающих Роджера с Френсисом и приписывающих категорический императив Канта Иисусу Христу. Казалось, она никогда не остановится. Слезы ручьями текли из ее глаз, пока Горохов сердито не поинтересовался, что такого смешного она во всем этом нашла. Тут с ней началась просто истерика, и он испугался. Бегал на кухню за водой, смачивал зачем-то полотенце, бестолково суетился и нес околесицу: «Ну да, ладно, я — гном. Маленький, коротконогий, с бочкообразной грудью и шевелюра моя кудрявая уже почти вся в прошлом, а очки в толстой роговой оправе косо сидят на туфлеобразном носу. Я ношу, немыслимо сидящие на моей фигуре, пиджаки с кожаными заплатками на локтях и обувь сорок пятого размера. И все же, позволю себе заметить, что именно этот самый гном отбил у физкультурника-аполлона, — как его там бишь звали, — самую красивую девушку на матфаке. И что особенно интересно, она живет с этим самым гномом уже четырнадцать лет, душа в душу»…
Он так распалился, (он вообще очень гневлив и, следуя психосоматической теории возникновения заболеваний, умрет от инфаркта) что не заметил, когда Люся перестала смеяться. Она просто смотрела на него с выражением, значение которого он никак не мог понять тогда, немного грустным и в то же время умиротворенным. Горохов сбился, плюхнулся рядом с ней на диван и сказал, что и ладно, ну и пожалуйста, называйте, как хотите, неважно, в конце концов…
Люся его обняла. С возрастом её красота сделалась строгой, отточенной. Чуть уже лицо и острее скулы, но глаза… Глаза были всё-теми же: зелёными, с оранжевой искрой в радужке, которую он называл смешинками.
— Алик, — сказала она (он еще и Альберт Васильевич! Каково, а?!). — Не сердись. Просто у тебя частенько бывает такой вид, словно мы все — случайные порождения твоего неуёмного разума и ты вдруг задумываешься, а что же тебе, в конце концов, со всеми нами делать. Конечно, ничего подобного, ты не думаешь, но…
Он открыл рот и ничего не сказал…
Потом они хохотали уже вместе…
Двенадцать лет спустя Люся умерла. Сердце. Она умерла у Горохова на руках, глядя на него с выражением, значение которого он, наконец, окончательно осознал и понял с кристальной ясностью. «Скорая» приехала потом…
На ее похороны пришли едва ли не все, кого она учила. Кого учил он сам… С выпусков разных лет. Некоторых он даже не помнил. Никто не говорил никаких особенных слов, но все ему очень помогли тогда.
Двумя неделями позже в квартире Гороховых появился Бука.
Его принес Игорь…
Возле дома Бука выпустил поводок и скрылся в подъезде. Горохов только-только выровнял дыхание, пульс ещё частил, а в горле першило. Он неприязненно посмотрел на скамейку, словно на ней яркой светящейся краской было написано «искушение» и заторопился за собакой. Бука сидел у лифта. А раньше бегал по лестнице, и стоило большого труда затащить его в тесную кабинку. Горохов вздохнул и нажал кнопку вызова.
В квартире на седьмом этаже солнце заглядывало в окна. Бука убежал на кухню, к миске, а Горохов побрёл убирать постель на тахте. В другой комнате, поменьше, был кабинет. Полки с книгами закры